— Знаете, как послушаешь этих идиотов филистеров, что заседают в правлении нашего университета… они вообще не видят смысла в добывании дополнительного финансирования для гуманитарных специальностей, а уж о тех, что обращены в прошлое, и говорить не приходится. Впрочем, простите, я начинаю брюзжать.
— Вам не за что извиняться. Ваше возмущение кажется мне вполне справедливым.
— Вы-то учились в Смите и прошли Гарвард, поэтому должны понять, что у студентов-старшекурсников нашего университета уровень другой. В основном это бывшие троечники, они вас не поразят своими прозрениями при разборе художественных достоинств «Сестры Керри». С другой стороны, благодаря безумному конкурсу в Лигу плюща и в лучшие гуманитарные колледжи, уровень младших курсов у нас несколько повыше — я имею в виду, что там ребята хоть и без полета, но, по крайней мере, не такие тупые. Ох, кажется, я снова брюзжу…
Он выдвинул ящик стола и вынул три увесистые папки.
— Здесь конспекты лекций Дебби Холдер. Вам предстоит как следует потрудиться в выходные, чтобы во всеоружии встретить студентов утром в понедельник.
Сандерс оказался прав. После встречи я сразу отправилась домой и последующие два дня провела за чтением конспектов профессора Холдер. Я чувствовала себя преступницей, роясь в заметках Деборы Холдер, разбираясь в логике ее рассуждений и подходе к творчеству Дикинсон и всему американскому натурализму. Временами я с ней категорически не соглашалась, в особенности с ее трактовкой лейтмотивов у Драйзера. Зато анализ внутренних метрических ритмов в стихах Дикинсон — и метафизики ее поэзии — произвел на меня сильнейшее впечатление. Страсть, с которой она обсуждала произведения, удивила и даже поразила меня. Мне показалось, что по глубине познаний эта женщина намного меня опережала, то же самое можно было сказать и в отношении литературных идей и образов, которыми она буквально фонтанировала. Разумеется, я ощутила невольный укол зависти — такого рода зависть возникает, когда видишь, как кто-то играет на твоем поле, и делает это с большим мастерством. Чтение записей Деборы Холдер и отрезвило, и опечалило меня, потому что к концу выходных я уже ясно понимала, какой невосполнимой потерей стала ее смерть.
В понедельник утром я приехала в университет в совершенно взвинченном состоянии. Первый мой день в качестве преподавателя. Я вошла в аудиторию уверенно, с улыбкой, но голос у меня в голове повторял без конца: «Вот сейчас все они смотрят на тебя и думают: это не Дебора Холдер».
Первые часы были посвящены новым движениям в американской поэзии двадцатого века, от Эзры Паунда до Аллена Гинзберга.[53] Согласно конспектам Деборы Холдер, начать она собиралась с обсуждения «Тринадцати способов увидеть черного дрозда» Уоллеса Стивенса. Войдя в аудиторию и приблизившись к доске и стоящей перед ней кафедре, я оказалась лицом к лицу с семнадцатью студентами (за выходные я постаралась выучить их имена). Все они сидели с отсутствующим видом, полусонные, скучающие. Я написала на доске свое имя, а под ним — часы, когда меня можно найти на кафедре, и свой добавочный номер телефона. Пальцы у меня дрожали так, что я с трудом удерживала мел, выводя эти каракули.
Меня охватил самый настоящий мандраж, как перед выходом на сцену. У меня, как и у множества других таких же трясущихся психов, боязнь эта связана с самой примитивной причиной: страхом разоблачения. Этот ужас пронизывает всю вашу жизнь, преследует нас больше, чем что-либо другое, — затаенная уверенность в том, что неосторожно сказанное слово разоблачит вас, продемонстрирует всему миру вашу несостоятельность, и все поймут, что вы самозванец, просто дутая величина.
Закончив писать свой телефон, я на ничтожную долю секунды прикрыла глаза и твердо сказала себе, что дело надо довести до конца. Потом повернулась и посмотрела на студентов:
— Ну что ж, начнем, пожалуй.
Я снова прерывисто вздохнула и начала говорить — длинный монолог продолжался почти час, во время которого страх и сомнения постепенно вытеснялись уверенностью в том, что я справлюсь. Объяснив, что я буду вести курсы профессора Холдер, и заметив, что я прекрасно понимаю — заменить ее невозможно, я начала говорить о «Тринадцати способах увидеть черного дрозда» и о том, что, как вытекает из названия, в стихотворении развиваются простые и в то же время чрезвычайно сложные идеи.
— То, как мы интерпретируем все происходящее в жизни, очень сильно зависит от того, что подсказывают нам наши жизненные обстоятельства. Восприятие и в самом деле — все. Мы видим мир в определенном свете, каждый по-своему. Восприятие может меняться — и чаще всего меняется, — когда мы становимся старше. Но мы всегда осознаем тот факт, что, как жизнерадостно замечает Стивенс, черного дрозда можно увидеть тринадцатью разными способами, что на него, как и на множество прочих вещей, лежащих вне пределов эмпирического восприятия, не существует и не может существовать единой точки зрения.
Я заметила, что утратила внимание аудитории, заговорив об эмпиризме, но в общем и целом была довольна своей первой лекцией и тем, что сумела их заинтересовать студентов… хотя бы на минуту-другую.
Семинар по американскому натурализму дался мне потруднее. На него пришло около семидесяти студентов. Многие из них показались мне похожими на членов какой-то спортивной команды, явившихся отбывать неприятную, но обязательную повинность на занятии по английской литературе. Футболисты — шумные, развязные — сидели вместе, стайкой, и, пока я объясняла материал, нарочито громко переговаривались и перебрасывались записками, не скрывая того, что ничего не понимают, а, наоборот, бравируя своим невежеством перед остальными. Вперемежку с ними сидели девушки, с виду типичные участницы группы поддержки — из тех длинноногих подтянутых блондиночек, что непременно зовутся Барб или Бобби. Простушки из белых предместий, они впоследствии выскакивают замуж за мускулистых типов вроде тех, которые сейчас выкаблучивались перед ними и откровенно плевали на меня.
Я начала было разговор о сцене суда в «Американской трагедии», где Клайд признается в намерении убить беременную подружку, и хотела порассуждать о том, как обыгрывает Драйзер концепцию виновности, показывая нам человека, готового сделать признание, даже несмотря на то, что он тем самым подписывает себе приговор. Но в тот момент, как я попыталась развить эту тему, самый здоровенный верзила из футбольной компании обернулся назад и в полный голос заговорил с хихикающей девицей. Я замолкла на половине фразы, а потом сорвалась.
— Послушайте, — обратилась я к нему.
Парень продолжал болтать.
— Послушайте, — повторила я через минуту.
Футболист меня игнорировал.
Я швырнула ручку и кинулась вверх, к тому ряду, где сидел верзила. Он продолжал флиртовать со своей цыпочкой.
— Вы…
Наконец-то он удостоил меня взглядом:
— Вам чего?
— Ваше имя?
— А вам зачем?
— Идет мой семинар, в моей аудитории, а вы ведете себя безобразно, срываете занятие.
Верзила развернулся всем корпусом к своей когорте и скорчил гримасу, как бы говоря: И что только себе позволяет это ничтожество?
Увидев это, я впала в холодную ярость:
— Ваше имя. — Он продолжал ухмыляться и гримасничать. Тут-то я и стукнула кулаком по его парте: — Имя… сейчас же.
Аудитория потрясенно смолкла, и Мистер Футбол осознал, что перешел черту, оказавшись в опасной зоне.
— Майкле, — процедил он наконец.
— А теперь, мистер Майкле, соберите вещи и выйдите вон. И хочу вас официально уведомить, что я сегодня же подам на вас рапорт куратору.
Майкле уставился на меня, широко раскрыв глаза.
— Вы не можете этого сделать, — пробормотал он, на миг будто превратившись в маленького мальчика.
— Уверяю вас, могу. Рапорт будет у декана, а вы сейчас выйдете из аудитории.
— Но если вы подадите куратору рапорт…
— Никаких «если», мистер Майкле. Считайте, что он уже подан.
Я развернулась и снова подошла к кафедре. Майкле стоял неподвижно, озираясь на свою свору в поисках поддержки. Однако все отводили глаза, стараясь не встречаться с ним взглядом и будто внезапно перестав его замечать.
— Мы все ждем, пока вы выйдете, мистер Майкле, — произнесла я. — Или вы желаете, чтобы я вызвала охрану? Предупреждаю, правда, что это будет равносильно для вас временному исключению из университета.
Снова долгая пауза. Майкле вновь бросил отчаянный взгляд на своих дружков, призывая поддержать его. Но они сидели, опустив головы, и рассматривали свои парты.
— Мистер Майкле, я не собираюсь повторять. Вот выход. Воспользуйтесь им.
У Майклса лицо перекосило от гнева. Он сгреб учебники и рюкзак и выскочил вон, хлопнув за собой дверью. Я выдержала паузу, позволив тишине висеть в аудитории еще секунд пятнадцать. Затем, как можно спокойнее и мягче, спросила:
— Итак, на чем мы остановились? — И продолжила свой рассказ.
После занятия я вернулась к себе в кабинет и набрала на компьютере рапорт на имя куратора студентов, в котором подробно описала происшествие в аудитории и причину, по которой Майклсу пришлось выйти за дверь. Занесение в рапорт куратору считалось в этом университете серьезным наказанием. Я прочитала об этом в брошюрке «Устав факультета», полученной на прошлой неделе от профессора Сандерса. Там было сказано, что подобная мера применяется, «если студент грубо нарушает правила и нормы поведения в аудитории и/или своими действиями мешает учебному процессу». Прежде чем отослать рапорт, я еще раз перечитала нужный параграф и даже вставила эту цитату в текст о безобразном поведении мистера Майклса. Потом отправила рапорт по электронной почте старшему куратору Альме Керью, а копию — профессору Сандерсу. Через час после этого Сандерс постучал в дверь моего кабинета.
— Ваш первый день оказался бурным, — заметил он.
— Я не позволю студенту так откровенно хамить, профессор.