работала?
— Это простая формальность.
— Формальность? Это формальность?
Спендер явно чувствовал себя неуютно.
— Я понимаю, как вам нелегко, мисс Говард. Но я был бы благодарен, если бы…
— Хорошо. Я профессор Государственного университета Новой Англии.
— Благодарю вас. Есть ли у вас близкие, кому мы могли бы сообщить о вас?
— Нет.
— Серьезно?
— Я уже ответила.
Пауза. Потом:
— Мы нашли у вас в бумажнике карточку «Синий Крест/Синий Щит» и обнаружили, что вы включены в программу медицинского страхования университета. Однако, согласно правилам ОМО,[93] ваша госпитализация, связанная с несчастным случаем, вызванным психологическими причинами, может длиться не более двадцати восьми суток — это максимальный срок, и пациент должен внести в начале лечения две тысячи долларов. Уверен, вы оцените, что по отношению к вам был проведен весь комплекс необходимых медицинских мероприятий, включая офтальмологическую хирургию. Разумеется, мы давно вышли за пределы упомянутых двух тысяч долларов. В вашем бумажнике, однако, имелись карточки банка «Флит Бостон» и «Америкен Экспресс». С какой из них я мог бы снять сумму, необходимую для покрытия расходов?
Добро пожаловать в Соединенные Штаты Бесплатного Сыра и Мышеловок. Но какая, впрочем, разница, ведь через месяц я все равно буду лежать в гробу?
— С любой, как получится, — ответила я.
— Теперь необходимо, чтобы вы подписали несколько бумажек. Кстати, насколько мне известно, с вами пытался связаться профессор Сандерс из университета Новой Англии, а также некий мистер Алкен, сообщивший мне, что он ваш юрист.
— Я ведь не обязана с ними разговаривать?
— Нет, конечно.
— Могу я вас попросить, чтобы меня ни с кем не соединяли?
Мистер Спендер снова поежился, недовольный этой просьбой, и по его неодобрительному виду я поняла, что он пытается оценить, сумею ли я выполнить свои финансовые обязательства.
— Разве не хочется вам успокоить людей, которые о вас беспокоятся, сказать, что с вами все в порядке?
— Нет, — отрезала я. — Не хочется.
Снова тягостное молчание.
— Что-то еще? — подала я голос.
— Мне нужно только получить вашу подпись… вот здесь и здесь…
«Я даже не дала себе труда просмотреть, что за бумаги мне протягивают, — внезапно обожгла меня мысль, — ведь так, чего доброго, я могла подмахнуть и документ о переводе в местную психушку. Впрочем, это стоило бы штату Монтана денег, а они только что убедились, что за меня никто не несет ответственности, кроме меня самой…»
Подержите меня здесь еще двадцать шесть дней. А потом — basta la vista, бэби…
Подписав все бумаги, я протянула их Спендеру.
— Спасибо, — поблагодарил он. — Искренне надеюсь, что скоро вам станет лучше.
После его ухода в палату вошла сестра Рейнир с завтраком на подносе — бледный омлет, тост, чай.
— Наш «денежный мешок» Спендер сказал, что вы решили изображать Грету Гарбо — хотите со всем справляться самостоятельно и ни с кем видеться?
Я отвернулась, как всегда делала Эмили, если я за что-то ей выговаривала. От этого воспоминания меня забила дрожь. Сестра Рейнир заметила это.
— Это всегда невыносимо, — тихо сказала она.
— Что?
— Это. То, что нельзя обсуждать, потому что, если про это говорить, можно с ума сойти. Поверьте, я уж знаю.
— Откуда вам знать?
— Мой сын, Джек, врезался в дерево на мотоцикле, когда ему было восемнадцать. Это было двадцать четыре года назад. Мой единственный ребенок.
Голос ее звучал твердо, ровно — констатация факта, без видимых эмоций. Я это оценила.
— Как это преодолеть, как свыкнуться? — спросила я.
Она посмотрела прямо на меня — волей-неволей мне пришлось ответить на этот взгляд. Наконец она произнесла:
— Никак.
Глава вторая
Меня продержали в больнице еще ровно двадцать шесть дней. Все это время я оставалась единственной пациенткой психиатрического отделения. Сюда, по выражению сестры Рейнир, и впрямь никто не торопился. Ежедневно меня возили на физиотерапию. После очередного осмотра хирург-ортопед, изучив снимок, сообщил, что бедренная кость благополучно срослась, и мне разрешили вставать и ходить.
Это произошло примерно на четырнадцатый день моего пребывания в больнице, к тому времени я уже перезнакомилась со всеми сотрудниками региональной больницы Маунтин Фолс. Ортопеда звали доктор Хилл. Хирургом-офтальмологом был доктор Мензел. Ну, и, разумеется, местный психиатр — доктор Айрленд.
Доктор Мензел, мужчина лет шестидесяти, рассказал мне, что в середине семидесятых эмигрировал из Чехословакии в Канаду, у него до сих пор сохранился заметный восточноевропейский акцент. Однако внешне он вполне походил на коренных жителей, так как носил галстук-шнурок и ковбойские сапоги. Любитель поболтать, он поведал мне, что лет десять работал в Калгари, а потом, в 1989 году, отправился в отпуск в Монтану, и его покорили просторы, свет, безлюдие и эпическое величие здешних мест.
— Есть у меня шанс когда-нибудь увидеть Монтану своим левым глазом? — спросила я.
— До окончательного заживления должно пройти месяцев шесть, не меньше. Нам и правда пришлось провести сложнейшую микрохирургическую операцию сразу же, как только вы поступили, но нам удалось убрать абсолютно все осколки. Теперь это только вопрос времени. Глаз — это орган, наделенный удивительной способностью к регенерации. Я совершенно уверен, что зрение этим глазом у вас восстановится на восемьдесят, если не на все сто процентов. Врачи обычно высказываются осторожно. Мы не можем обещать и гарантировать чудеса. Но в вашем случае восстановление восьмидесяти процентов зрения — настоящее чудо.
Доктор Мензел приходил, чтобы осмотреть меня, два раза в неделю. Меня в кресле-каталке отвозили к нему в кабинет, снимали повязку, и я засовывала голову в напоминающий тиски аппарат, чтобы доктор мог вглядеться в глубины моего левого глаза и изучить повреждения, которые я ему нанесла. Доктор всегда был расположен к беседе и, казалось, не придавал особого значения тому, что я не слишком усердно поддерживала разговор. Так, я узнала практически все о небольшом ранчо, которое он держал невдалеке от Маунтин Фолс. И о том, что в прошлом он занимался разведением лошадей. И о его второй жене, которая раньше работала медсестрой в этой больнице, но теперь весьма успешно занималась массажем. И о том, что его дочь недавно поступила в Стэнфорд и сразу зарекомендовала себя математическим гением, так что ей даже обещали полную стипендию. И о том, что он сам в свободное время занимается живописью: «В основном абстрактной, в духе Ротко. Мне кажется, вам должен нравится Ротко…»
Почему? Потому что он тоже попытался наложить на себя руки?.. Правда, у него все получилось…
— Когда вам будет лучше, может, выберетесь как-нибудь к нам на ранчо, провести вечерок, поужинать… Должен сказать, профессор, выпускники Гарварда к нам сюда редко залетают, не говоря уж о писателях, авторах книг.
— Это была научная книга, такие никто не читает.
— Не скромничайте. Это была книга. Изданная в твердой обложке. О ней писали в серьезных газетах, были рецензии. Не надо умалять своих заслуг. Это очень большое достижение. Вам есть чем гордиться.
Я в очередной раз ничего не ответила. Доктор Мензел глубже заглянул мне в глаз. И спросил:
— Скажите, профессор, кто, по-вашему, крупнейший чешский писатель?
— Ныне живущий или умерший?
— Скажем, из умерших… потому что приз среди живых я отдал бы Кундере.
— Кафка, наверное.
— Кафка! Именно! Но постарайтесь не моргать, когда говорите.
— Может, мне лучше молчать.
— О, вы можете говорить… но не двигайте при этом ртом, потому что глаз тут же непроизвольно щурится. Речь, видите ли, непостижимым образом связана со зрением. То, что мы видим, выражаем словами. А то, что выражено словами, можно увидеть.
— Если только человек не слеп.
— Но и слепые могут видеть… как называл это Шекспир?..
— Очами души?
— Точно. Очи души способны увидеть все, даже если всего не видят. То, что мы воспринимаем посредством зрения, и то, что видим посредством восприятия… в этом заключается одна из величайших загадок человечества, вы согласны?
— Все заключается в восприятии.
— Справедливо. Но разве кто-то из нас может проникнуть во внутренние процессы чужого сознания? Я вот проник глубоко в вашу роговицу — и что я вижу?
— Повреждения?
— Рубцы. Грубые рубцы… и постепенное развитие рубцовой ткани. Глаз приспособится к этим следам травмы. Однако факт остается фактом: сам хрусталик безжалостно поврежден и в результате изменился. Он никогда уже не сможет воспринимать мир так, как раньше. Ведь источник восприятия — источник собственно зрения — кардинально изменился в результате воздействия на него.
— А как это связано с Кафкой?
— Ну, какую фразу Кафки чаще всего цитируют?
— «Проснувшись однажды утром, Грегор Замза обнаружил, что превратился в гигантского таракана»?
Доктор Мензел рассмеялся:
— Ну хорошо, а как насчет второй по частоте цитирования цитате?
— Скажите мне.
— «Когда мы всматриваемся друг в друга, чувствуешь ли ты боль, которая во мне существует? И что знаю я о твоей боли?»
Ого! Я закусила губу.
— Значит… когда вы всматриваетесь в мой поврежденный глаз, — спросила я, — вы видите боль?
— Конечно. Ваш «несчастный случай» есть следствие боли. Невыносимой, ужасной боли. Такое повреждение… никогда не исчезнет бесследно. Рубцовая ткань может сгладить, замаскировать его, может сделать жизнь сносной. И все же травма, подобная этой… да разве можно всерьез надеяться, что она будет полностью исцелена? Она меняет все. Восприятие мира меняется необратимо. Мир превращается в незнакомое, гнусное место: угрюмое, хаотичное, безжалостное. И мы уже не можем доверять ему, как прежде.