Патрик Модиано, роман «Маленькое Чудо», — начал читать только для того, чтобы вновь «побродить» по Парижу — и был охвачен человеческим теплом и одновременно холодом Большого Города. Маленькое Чудо — прозвище девочки. В романе ей уже 19, она блуждает в прошлом, жалкая, неприкаянная. Неудачная попытка самоубийства (то есть удачная — героиня осталась ведь жива). Ну, а чудо всего происходящего в этом романе в том, что в Большом Городе… Телесности? Равнодушия? Чревоугодия? Алчности? — как бы его назвали Чистые братья из Басры? — этой девушке повстречались чуткие люди. Ниточка, связавшая ее с ними и удержала героиню над бездной. Все персонажи романа загадочны, имена некоторых остаются неизвестны до конца. Дух романа окрашен ориентализмом.
Фамилия одного героя — Бадмаев. Мать девушки якобы умерла в Марокко и т. д. Человек существо проблематическое и загадочное, говоря словами Достоевского. В нем есть хищник и голубь; и все-таки хищные инстинкты элементарны; а чуткость и благородство таинственны и глубоки. «Маленькое Чудо» очень способствует обретению душевного равновесия, хотя бы на день или два. Что тоже ведь по своему замечательно: чья-то выдуманная история, выверенный набор слов, да еще и на другом языке, переведенный и тем не менее одушевляющий нас, заставляющий верить, во что-то верить. Во что? Ну, хотя бы в то, что на самом деле существует Один Язык, и он всем понятен и безграничен, аполитичен и спасителен, и его можно услышать в любом городе мира.
Надо прямо об этом сказать.
Он наш агент 007. Абсолютно свободный мужик. Недюжинных способностей. И о главной из них пора заявить во всеуслышанье.
Возьми и попробуй пить три дня напролет, заявиться к другу, распить стартовую бутылку горькой, Немирова или Бархатной смоленской, и отправиться в одну телерадиомастерскую, где дым всегда коромыслом. Влиться в общий ход веселия, которое есть на Руси питие; и потом мчаться с пьяным водителем по кружной дороге неизвестно куда, жечь костер, утром очнуться и увидеть стену дома, принять ее почему-то за стену сумасшедшего дома в полях — а одна душевнолечебница точно в полях находится; повернуться и увидеть храпящего водителя, уронившего голову на руль, обернуться и узреть на заднем сиденье третьего; а где же продавщица? или работница детского сада, воспитательница, чья-то знакомая? которую куда-то подвозили… наверное, подвезли? Но, черт, что это за дом? И увидеть, как из подъезда выходит человек… с подозрительным лицом. Проклятье! Откуда тут взялся сосед? Впрочем, ему давно пора поселиться в каком-то таком вот заведении, да, да, это точно… Но почему мы здесь? Стоп, отсюда надо быстрее сматываться, это ведь мой дом, меня могут узнать. Водитель таращит глаза, и усы его таращатся. Не бойся, говорит, проснувшийся на заднем сиденье, тебя не узнают. Ты себя в зеркале видел? А здесь что, есть ванна?…и чашечка коффэ. Ладно, едем ко мне на дачу. Пакеты, набитые бутылками… И т. д. И так три дня. И вот кем же ты себя почувствуешь на третьи сутки? Есть ли у тебя в голове свежие мысли? Похож ли ты ли вообще на человека? И, наконец, способен ли ты что-нибудь написать? Не заявление об уходе с работы и не жалобу в ЖЭК, а, например, связный и душевный текст?
Так вот старина Буковски был способен, и он делал это, живя в таком режиме все свои семьдесят с лишним лет. Ну, чуть меньше, конечно. Хотя, кажется, что он начал с пеленок — писать свои нежные стихи:
В Горах Валькирий / где бродят надменные павлины / я увидел цветок / размером со свою голову / а нагнувшись, чтобы / его понюхать / лишился мочки уха / кусочка носа / одного глаза / и половины пачки сигарет. / на следующий день / я вернулся / чтоб выдрать проклятый цветок / но он показался мне таким / красивым / что вместо него я придушил / павлина.
Только спрятал дневник — буквально в двадцати шагах появились лисы, одна пышная, с богатым хвостом, другая помельче, облезлая, зачуханная. Пышный — лис: то и дело задирал лапу у пней и берез, метил территорию. На такой опушке березовой, с нежной весенней травой лисиц только и рисовать для детских букварей. Меня они не заметили, хотя костер горит. Лис, правда, на мгновенье приостановился, повел мордой в мою сторону, потянул носом, — не учуял… А вот появился опять. Мышкует. Взбежал на пригорок, снова принюхивается… зевнул, помочился на былинку — дальше потрусил за своей лисой, скрылись оба в прошлогодних травах.
От подножия до макушек лес поет. Березы порозовели под вечерним солнцем. Странно многоочитые.
Этот лес осветляет сердце.
Как только начал читать это стихотворение Олеси Николаевой «Герой», в памяти зазвучало что-то блюзовое. Так эта музыка и сопровождала все стихотворение, небольшое по размеру и огромное по сути, переливающееся спокойными, но внутри пылающими красками, греко-библейско-арабское, подводящее нас, сухопутных крыс прозы, к пределу мира в кипящем море… Ох, что-то витиевато заворачиваю. Но такова природа стихов, они требуют соразмеренного эха, о стихах лучше говорить на пределе, а это и есть поэтический язык, как определял его Бахтин: в поэзии язык достигает своего предела. Геркулесовых столпов. Или — развернем метафору: той линии в пространстве, которая лежит за последними видимыми объектами, квазарами, — далее уже зона сверхсветовых скоростей. То есть зона невозможного. А именно туда и направляются все барки, галеры, байдарки и катера, ведомые пиитами. Но большинство так и кружит где-то… в лучшем случае у мыса Доброй Надежды. Корабль с Ионой прорвался дальше. И унес нас. Распахнул времена. Ведь это видишь почти наяву: Золотой Ковш, дыра Аида. Здесь нам даруют ослепительный миг прикосновения к сознанию древних. В этой точке вырастает Время Сакральное, заставляя скользить взгляд вверх, вверх — и уже предчувствовать Того, Кто избрал беднягу юнгу жертвой, — а на самом деле героем. Но для того, чтобы героем стать, мало быть избранным, надо и самому сделать свой выбор. Об этом толкуют созерцатели ислама: все твои поступки уже есть, ты должен лишь принять тот или другой…Кстати, эта реплика в сторону на самом деле не так уж случайна. Юнга, засыпающий на мешке со смоквами и летящий в небесные выси, — разве это не вызывает в сознании полет пророка на странном животном по имени Бурак? В этом смешении нет ничего странного, обе религии исходят из одного ствола, да, конечно, и все. И понятие героического во всех традициях одинаково: это самопожертвование. И юнга делает свой выбор, бросается за борт корабля, идущего не туда, но на самом-то деле падает не в пучину, а вверх.
…И мы думаем, думаем напряженно, кто из нас, на этом корабле… кто… кто…
Рано или поздно человек, отправившийся в путь по реке, попадает в воды иные. Одиссей, Измаил или вот свежий пример, Уильям Блейк с индейцем по имени Никто. Меня особенно завораживает история Измаила, вовлеченного волею судьбы в погоню за Белым Китом. В конце концов корабль китобоев оказывается в поразительном месте, увиденном как будто сверху, в водах светлых, завихряющихся, словно спирали неведомой галактики. Здесь на читателя нисходит нечто вроде благоговения, мы вошли в Дом Кита. И грозная развязка, момент истины близится. Страницы эти как будто пропитаны маслом для лампы и сияют.
И на те же приметы можно наткнуться в отличном рассказе нашего соотечественника Олега Куваева «Дом для бродяг». Тридцатипятилетие со дня его смерти отмечали вчера последние из могикан. А сегодня я взялся перечитывать этот рассказ, двадцать с лишним главок, взялся с опаской, мало ли что и как выглядело в младые лета. Начинал немного со скрипом. Герой возвращается с Большой земли, чтобы предпринять путешествие по реке на хвосте лета, линяющего в пышную осень. И вот плавание, в одиночку, по хладным водам. Оно неожиданно — все-таки многое подзабылось — приводит в то самое место, одно из тех, которые, как предупреждал еще Мелвилл, не наносят на карты:
«Плавание вниз по течению описанию почти не поддается. Оно состоит как бы из мелких отдельных событий, вплетенных в монотонные дни. Во всяком случае, сюда входит напряжение изо дня в день, и режущие блики солнца на воде, и минутные вспышки опасности, которые сознаешь, когда они уже миновали, и берега, заваленные тысячами кубометров древесных стволов, и лоси, которые в вечерний час выходят полежать на гальке, и ты их вспугиваешь в последний момент, потому что плывешь бесшумно.
У одного из прижимов я столкнулся с феноменом, именуемым „кружило“. Вода у скал была густо-зеленой от глубины. Я греб в одном направлении и вдруг увидел, что плыву перпендикулярно. И в тот же момент весла как будто уткнулись в резину. Сопротивление лопасти было тугим и сильным. Потом я поплыл назад, потом вбок с ужасающей медлительной равномерностью, которая вовсе не зависела от направления и силы гребка. Я бросил грести и увидел, что ничего не изменилось. Попробовал грести изо всех сил и сдвинулся примерно на метр. Лодка равномерно и мертво двигалась по какой-то таинственной траектории. Я покорился судьбе и стал ждать. Выглянуло солнце. Скалы от солнца были светло-коричневыми. В одном месте они были испачканы пометом, и, задрав голову, я увидел на приступке огромное гнездо орланов-белохвостов, сделанное из хвороста.
Солнце просвечивало воду, наверное, метров на десять. Я посмотрел вниз и увидел рыб. Спины их также казались зелеными. Я лихорадочно вытащил коробку с блеснами, нацепил на спиннинг и, забыв про „кружило“, стал блеснить — подергивать блестящую приманку. Но рыбы не обращали никакого внимания. Я менял блесны одну за другой: большие, зимние, летние, белые, желтые, с краснинкой и без краснинки. По временам блесна наталкивалась на рыбу и тут же отскакивала, как будто рыбы были изготовлены из тяжелого и плотного материала, вроде хоккейной шайбы.
В азарте я не заметил, как Река вынесла меня из кружила по тем же непонятным законам, и я поплыл вниз, притихший и ошеломленный.