Мама подгоняла меня в спину, пытаясь поскорей затолкать в карету, а я вытягивал шею и видел отца и его руку, предложенную мистеру Берчу, который смотрел на него с ненавистью и не принимал призыва к примирению.
И лишь когда я уже уселся в карету, я увидел, как мистер Берч тянется к отцовской руке, а его ярость растворяется в улыбке — немного смущенной, застенчивой улыбке, точно он только что пришел в себя. Две встряхивающие друг друга руки и мой отец, награждающий мистера Берча коротким кивком, так хорошо мне известным. Он означал, что все улажено. Он означал, что больше не стоит об этом говорить.
Но вот наконец мы вернулись домой, на площадь Королевы Анны, заперли двери и выветрили запах дыма, навоза и лошадей. Я сказал Маме и Отцу, как сильно понравился мне этот вечер, сердечно поблагодарил их и заверил, что беспорядки на улице, случившиеся позже, не смогли испортить мне праздник, хотя в глубине души я полагал, что это-то и было самым интересным.
Но оказалось, что вечер еще не закончился, потому что когда я стал подниматься по лестнице, отец сделал мне знак, чтобы я шел за ним — он направился в игровую комнату и зажег там масляную лампу.
— Вам понравился нынешний вечер, Хэйтем? — спросил он.
— Очень понравился, сэр, — ответил я.
— Какого вы мнения о мистере Берче?
— Очень хорошего, сэр.
Отец хмыкнул.
— Реджинальд — человек, который уделяет много внимания внешнему виду,
манерам, этикету и нормам приличия. Он не то, что некоторые, кто одевается по этикету или протоколу, когда им это надо. Он человек чести.
— Да, сэр, — сказал я, но в моем голосе, должно быть, почувствовалось сомнение, потому что он пристально посмотрел на меня.
— А-а, — сказал он. — Вы думаете о том, что случилось позже?
— Да, сэр.
— Ну, так что же?
Он подозвал меня к одной из книжных полок. Казалось, что он хочет на свету как следует рассмотреть мое лицо. На его лице играли блики от лампы, а темные волосы блестели. Взгляд его обычно был добрым, но мог быть и напряженным, как теперь. Я заметил один из его шрамов, который, казалось, ярче вспыхнул на свету.
— Ну, это было очень волнующе, сэр, — ответил я и быстро добавил: — Хотя я больше беспокоился за мать. Ваша быстрота, когда вы ее спасали — я никогда не видел, чтобы кто-нибудь двигался так стремительно.
Он рассмеялся.
— Вот что значит для человека любовь. Вы тоже это когда-нибудь поймете. Но что вы скажете о мистере Берче? О его реакции? Как вы это поняли, Хэйтем?
— Что именно?
— Мистер Берч, кажется, собирался сурово наказать негодяя, Хэйтем. Вам не показалось, что это справедливо?
Я обдумал его слова, прежде чем ответить. Судя по выражению его лица, напряженному и внимательному, мой ответ был очень важен. И по горячим следам мне казалось, что тот вор заслужил жесткую расправу. Было мгновение, короткое, как все, что случилось, когда какая-то первобытная ярость могла прикончить его за нападение на мою мать. Однако теперь, в мягком свете лампы, рядом с отцом, ласково на меня смотревшим, я чувствовал что-то другое.
— Говорите честно, Хэйтем, — пришел на помощь отец, как будто читавший мои мысли. — У Реджинальда обостренное чувство справедливости или того, что он понимает под справедливостью. Оно в некотором смысле. библейское. Но что еыоб этом думаете?
— Сначала я испытал. жажду мести, сэр. Но это быстро прошло, и мне радостно было видеть человека, проявившего милосердие, — сказал я.
Отец улыбнулся, кивнул и вдруг круто повернулся к книжным полкам, движением запястья привел там в действие какой-то выключатель, и часть книг отъехала в сторону, открыв потайную камеру. У меня екнуло сердце, когда он взял что-то оттуда: коробку, которую он вручил мне и кивком головы велел открыть.
— Подарок на день рождения, Хэйтем, — сказал он.
Я опустился на колени, поставил коробку на пол, открыл ее и обнаружил кожаную портупею, которую я поскорее выдернул наружу, потому что знал — под ней должен быть меч, и не деревянный игрушечный, а сверкающий стальной меч с затейливой рукоятью. Я достал его из коробки и держал в руке. Это был короткий меч, и хотя, к моему стыду, я испытал из-за этого укол разочарования, я сразу понял, что это прекрасный короткий меч и это мойкороткий меч. Я тут же решил, что он всегда будет у меня на боку, и уже протянул руку к портупее, но меня остановил отец.
— Нет, Хэйтем, — сказал он, — он останется здесь, и не надо его брать или пользоваться им без моего разрешения. Понятно?
Он взял у меня меч, вернул в коробку, уложил сверху портупею и закрыл.
— Вы скоро начнете тренироваться с этим мечом, — продолжал он. — Вам предстоит многое узнать, Хэйтем, не только о той стали, которую вы держали в руках, но и о стали в вашем сердце.
— Да, отец, — сказал я, стараясь не выдать, что я сбит с толку и разочарован. Я видел, как он повернулся и положил коробку в тайник, и если он воображал, что я не понял, какая книга закрывает доступ в тайник, то он ошибся. Это была Библия короля Иакова.
8 декабря 1735 года
Сегодня хоронили еще двоих — солдат, которые дежурили в парках. Насколько я знаю, на панихиде по капитану, имя которого мне неизвестно, присутствовал отцовский камердинер мистер Дигвид, но на похоронах второго солдата никого из нашей семьи не было. Сейчас вокруг нас столько потерь и горя, что кажется, будто не осталось места ни для чего другого, как ни бессердечно это звучит.
Когда мне исполнилось восемь лет, мистер Берч стал в нашем доме постоянным гостем, и если только он не прогуливался с Дженни по саду, или не сопровождал ее в своей карете в город, или не пил в гостиной чай с хересом и не развлекал дам небылицами из армейской жизни, он непременно беседовал с отцом. Всем было ясно, что он собирается жениться на Дженни, и что отец благословил этот союз, но поговаривали, что мистер Берч попросил отложить свадьбу; он хотел, чтобы свадьба была по возможности пышной, потому что у Дженни должен быть достойный муж, и что, по этому случаю, он присмотрел особняк в Саутворке, чтобы обеспечить ей комфорт, к которому она привыкла.
Отец с матерью, конечно, были от этого в восторге. Дженни меньше. Я видел ее иногда с красными глазами, и у нее появилась привычка выбегать опрометью из комнаты, то изо всех сил подавляя вспышку гнева, то зажимая ладонью рот, чтобы не разрыдаться. Не раз я слышал, как отец говорил:
— Она образумится, — а однажды он глянул на меня искоса и закатил глаза.
Так же, как она чахла под гнетом своего будущего, я расцветал в ожидании моего.
Любовь, которую я испытывал к отцу, грозила поглотить все мое существо; я не просто любил его, я его обожествлял. Порой казалось, что мы двое обладаем каким-то общим знанием, скрытым от остального мира. Например, он частенько спрашивал, чему учат меня наставники, внимательно выслушивал ответ и говорил:
— Почему?
Когда же он задавал мне о чем-то вопрос, неважно, о религии, этике или морали, и видел, как я даю заученный ответ, или повторяю урок, как попугай, он говорил:
— Ну, то, что думает старина Файлинг, ты изложил, — или: — Мы знаем, что думает старинный автор. А что говорится вот здесь, Хэйтем? — и касался моей груди.
Теперь-то я понимаю, что он делал. Старина Файлинг учил меня фактам и принципам — отец подвергал их сомнению. Знание, которым снабдил меня мистер Файлинг — откуда оно взялось? Кто записал его, и почему я должен верить этому человеку?
Отец часто повторял:
— Чтобы видеть иначе, надо сначала думать иначе.
Это звучит по-дурацки, и вы можете посмеяться, или я могу с годами оглянуться назад и посмеяться, но порой мне казалось, что стоит только постараться, и мой мозг действительно исхитрится и увидит мир отцовскими глазами. Он видел мир так, как не видел его больше никто; видел так, что бросал вызов самой идее истины.
Конечно, я подверг сомнениюстарого мистера Файлинга. В один прекрасный день, на уроке священного писания, я возразил ему и получил удар тростью по пальцам, а заодно он пообещал, что поставит в известность моего отца, что он и сделал. Отец потом позвал меня к себе в кабинет, закрыл дверь, усмехнулся и потер переносицу.
— Часто бывает лучше, Хэйтем, держать свои мысли при себе. Скрывайся на виду.
Я так и сделал. И обнаружил, что глядя на людей рядом со мной, пытаюсь увидеть их изнутри, словно пытаюсь угадать, как смотрят на мир они — старый мистер Файлинг или отец.
Теперь, когда я пишу эти строки, я понимаю, что слишком преувеличивал тогда свою значимость; я считал себя взрослым не по годам, что и теперь, в десять лет, не так уж привлекательно, не то что в восемь или в девять. Наверное, я был невыносимо высокомерным. Может быть, я ощущал себя этаким маленьким главой семейства. Когда мне исполнилось девять, отец подарил мне лук и стрелы, и упражняясь с ними в парке, я мечтал, чтобы дочки Доусона или дети Баррета увидели меня в окно.
Прошло уже больше года с тех пор, как я у ворот разговаривал с Томом, но я слонялся там время от времени в надежде снова его увидеть. Отец охотно говорил на все темы, кроме своего прошлого. Он никогда не рассказывал ни о той жизни, которая у него была до Лондона, ни о матери Дженни, так что я надеялся, что так или иначе Том может пролить какой-то свет. И кроме всего прочего я, конечно, жаждал друга. Не опекуна, не няньку, не репетитора или наставника — у меня их было множество. А просто друга. И я надеялся, что им станет Том.
Теперь уже ничего не будет.
Завтра его похоронят.
9 декабря 1735 года
Сегодня утром меня пожелал видеть мистер Дигвид. Он постучал, дождался моего ответа, а входя, нагнул голову, потому что вдобавок к лысине, слегка выпученным глазам и набрякшим векам, он имел высокий рост и был сухощав, а двери в нашем нынешнем особняке ниже, чем были дома. То, как он ссутулился в дверях, добавило ему смущения, у него был вид, как у рыбы, выброшенной на берег. Он стал камердинером моего отца задолго до моего рождения, по меньшей мере с тех пор, когда Кенуэи поселились в Лондоне, и так же, как все мы, или даже больше, чем все мы, он был достоянием площади Королевы Анны. Именно это заставляло его испытывать более острую вину — вину из-за того, что в ночь нападения он отсутствовал, потому что ему было необходимо навестить семью в Херефордшире; он вернулся вместе с кучером на следующее утро после налета.