выкинуть какую нибудь глупость, почище попытки убить меня: закричит в оживленном месте, что я украл ее, попытается затеряться, скрыться… Где же этот проклятый Нагым? – все более и более тревожился я. – Вдруг накурился до одури и сейчас валяется где-нибудь счастливый и беспамятный. А тут еще стадо это. Что делать с коровами, пора их по домам. Придется, наверное, отпустить. Дома своих хозяев сами найдут.
Наконец, когда я откровенно запаниковал – ночь-то вот-вот наступит, – вдали показалась черная точка. Она медленно приближалась, увеличиваясь; донеслись обрывки развеселой песни и вскоре, к моему огромному облегчению, счастливый, прямо-таки сияющий Нагым, бойко соскочил с ишака. Пастух помолодел, кожа разгладилась, посвежела, потеряв нездоровую желтизну; маленькие глазки хитро и доброжелательно блестели. Коровы, увидев и узнав его, враз успокоились: одни принялись опять пощипывать траву, другие, с сытыми вздохами, опустившись, пережевывали жвачку.
Нагым присел на корточки у костра, принял из рук Айнабат пиалу с чаем и с бестолковыми, нудными и лишними подробностями поведал о том, как приехал в Теджен, отыскал Овеза, выкурил у него пару трубочек и лишь потом направился к Халыку, во дворе которого собака, рожденная известной своей злостью сучкой Сапардурды, не хотела пускать в дом и чуть не разорвала халат, хорошо что вышла из дому Нурсолтан, жена Халыка, и отогнала свирепую собаку, а потом, в ответ на расспросы, рассказала, что да, дескать, приехал вчера к ним Ахмед ага, живущий в Пенди, старый и хороший друг мужа, почти до утра они просидели, но сейчас Ахмед ага нет, уехал вместе с Халыком в соседний аул…
– В аул? – растерялся я. – В какой еще аул?
– Не знаю, – беспечно пожал плечами пастух. – Я не спрашивал, ты ведь просил только узнать, был ли у Халыка гость Ахмед.
И начал рассказывать о том, как, обрадованный, что так быстро выполнил мою просьбу, вернулся к Овезу, у которого, в отличие от некоторых – посмотрел насмешливо на меня, – есть терьяк, не говоря уж о насе и табаке.
Я не слушал, тупо глядел в угли костра. “Ну и помощника мне подобрал Арнагельды ага!.. Что же делать, где искать этого распроклятого Ахмед-майыла?.. И надо ли искать? А что, если он специально удрал и теперь будет скрываться от меня?».
– Айнабат, собирайся! Едем! – приказал, оборвав оживленное борматание пастуха, который, брызжа слюной, хихикая, взмахивая руками, объяснял, как хорошо было ему у Овеза.
Я подошел к Боздуману, начал завьючивать его – решил: поедем в Хиву вдвоем с Айнабат; Ахмед-майыл дезертировал… Сказать или не сказать ей, что старик сбежал от нас? – мучился я. – А вдруг испугается? Или, еще хуже, решит, что я договорился с Ахмедом, чтобы он оставил нас одних. Нет, буду молчать, пусть считает, что все идет как надо, что Ахмед-майыл догонит нас…».
Мы, обойдя далеко село, ехали всю ночь, не останавливаясь, и лишь утром, когда начали нарастать зной и духота, сделали привал, выбрав подветренную сторону высокого бархана. Все равно лучшего места не найти – зарослей, дающих тень, нет, лишь редкие, сухие кусты саксаула, меж которыми кое-где островками хилая, пожухлая трава. Пока я расседлывал Боздумана, поил его, вздрагивая иногда от режущей боли в плече, Айнабат проворно развела костер, поставила тунче для чая… чай был невкусным: вода в бурдюке нагрелась, стала еще солоней.
Неожиданно сильный порыв ветра принес издалека ленивый собачий брех, недовольный крик ишака. Айнабат, забывавшая теперь закрывать лицо, вопросительно посмотрела на меня.
– Аул Оджарлы, – зевнув, объяснил я. – Версты полтора отсюда…Надо б зайти, сменить воду – противная стала.
Айнабат поджала губы – я понял, хотела возразить: незачем, мол, показываться в селении, но она не осмелилась.
– Если не хочешь, пройдем мимо, – я не настаивал.
Зевнув еще шире и, радуясь, что плечо болит уже не остро, а ровно, привычно, провалился в сон – обессилили, вымотали меня эти сутки…
Проснулся от быстрого шепота Айнабат:
– Максут, вставай, вставай скорей! – Она несмело потормошила меня.
– Ну, в чем дело? – недовольно буркнул я, поворачиваясь, и тут же, в полудреме еще, отчетливо вспомнил как вчера утром будила меня эта женщина, чтобы убить. Сна как не бывало. Я испуганно пощупал здесь ли виновка? Да здесь.
– Вставай! – выдохнула тревожным голосом еще раз Айнабат. – К нам едут какие-то люди…
– Басмачи?! – я вскочил. – Где?
– Там, – она, повернувшись, показала в сторону бархана, склон которого был весь в следах ее ног.
Я схватил винтовку, на бегу зарядил ее полной обоймой, и пригнувшись, словно охотник, преследующий добычу, взлетел к вершине бархана. Айнабат тоже кинулась было за мной, но я ожег ее взглядом, прошипел:
– Сиди! И – ни с места! – Нырнул за кустик саксаула. Вгляделся.
Небольшой караван – два верблюда, три всадника – медленно полз по низине в нашу сторону. Два всадника впереди, беседуют о чем-то, повод верблюжьей связки привязан, кажется, к седоку ближнего ко мне: верблюды шагают след в след за его конем, повторяя за ним все маленькие подъемы и спуски. Третий всадник замыкает группу. Хотя нет, он не замыкает – за ним идет еще кто-то. Странно идет, вяло, спотыкается, чуть не падает. Эге, да его тащат на веревке и руки у бедняги связаны! Плохо дело. Надо, пока не поздно, пока не увидели, уйти за барханами: я один, а этих – трое. Не справиться мне, если… Да какое, “если»?! Нет никакого “если»! Эти люди, не задумываясь, отберут и Боздумана, и верблюда, и всю поклажу, а меня убьют или – в лучшем случае! – свяжут и поволокут за собой, как этого вот несчастного. А Айнабат? Когда подумал о ее судьбе, во рту у меня вмиг пересохло от страха. Нет, нет, немедленно удирать, пока нас не заметили.
Я медленно попятился – пополз и… замер. Под третьим, последним, всадником был вроде конь Ахмед-майыла. Прищурившись, всмотрелся: точно, Тулпар, жеребец Ахмед-майыла. Я встревоженно перевел взгляд на пленника и ахнул: “Да ведь это сам Ахмед-ага!.. Ах, беда, вот беда, да как же ты вляпался в такое? Где же тебя угораздило?» – заметались мысли, а глаза уже шарили вокруг, выискивая место, где можно устроить засаду: отсюда стрелять нельзя – надо отвести беду от Айнабат, надо с того вон, противоположного, бархана; можно будет, в случае чего, увести басмачей в глубь пустыни, подальше, подальше отсюда.
Я отполз, сбежал по склону, цапнул на ходу хурджун, выхватил из него узелок с патронами, отшвырнул хурджун и, пригнувшись почти до земли, проскочил по пересохшему руслу-вади к облюбованному бархану. Выглянул из-за его гребня.
Ага, вот они, почти рядом, слышны даже голоса передних всадников: один раздраженный, брюзгливый, другой – властный. Раздраженный – у крайнего ко мне, чернобородого; властный – у краснорожего. Надо бы начать с них, да рискованно – тот, кто тащит на аркане Ахмед-майыла, может ускакать и уволочь за собой старика.
Помоги мне, Аллах, в добром деле. Я тщательно прицелился в того, тоненького, который подремывал на коне Ахмеда ага, и плавно нажал на спуск. Басмач вскинулся, словно его подбросило, и медленно повалился лицом вперед; обхватил шею коня, сполз на землю.
Хотя песок барханов и приглушил выстрел, но в тишине, да еще неожиданно, он показался оглушительным. Головные всадники мигом спешились – видно, и выучка хорошая, и опыт богатый – сразу определили, откуда опасность, и без раздумий открыли пальбу. Я слышал, как совсем рядом чмокают о песок пули, видел, как они выбивают коротенькие фонтанчики пыли.
Кубарем скатился, увидел краем глаза, как Айнабат в страхе вскинула ладони к лицу, удивился: “Почему она здесь? – и обрадовался – испугалась, что меня ранило». И сразу же дала знать о себе рана в плече – заныла, заболела.
– Убирайся! – приказал я властно. – Спрячься!
И, проскочив еще шагов двадцать в одном рывке, упал за гребнем соседнего барханчика, пониже. Выглянул.
Так, по-прежнему лупят туда, где я был только что. Так, отличную позицию нашел – бородатый басмач, который раньше был почти не виден, прятался за конем, уложив его, теперь как на ладони. Все, отстрелялся ты, чернобородый! Я нажал курок.
Басмач прогнулся в спине, перекатился набок и, вытянувшись, затих, а второй – тоже бывалый, собака, – стремительно развернувшись на мой выстрел, выпалил, не целясь, в мою сторону и юркнул за верблюдов, которые, перепугавшись, задирали головы, крутились на месте, жались друг к другу. Басмач не стрелял. “Винтовку заряжает», – решил я и высунулся почти по пояс, отыскивая взглядом врага. И тут бахнуло. Цвенькнула пуля, папаха моя слетела, кожу над ухом обожгло. Я ткнулся лицом в песок, вжался в него, пополз назад. И опять вскочил, позабыв про боль и в плече, и о свежей ране – басмач, прокравшись за верблюдом, вскочил на коня Ахмед-майыла и… только частый затихающий топот рассыпался по низине, только заклубилась, удаляясь, пыль. Я высадил вслед оставшиеся в обойме патроны, хотя и знал – бесполезно, глупо это. Отбросил в отчаянии винтовку и, задыхаясь от бессильной ярости, тяжело опустился на песок.
И сразу же рядом оказалась Айнабат. Она отбросила назад паранджу, наклонилась ко мне, всматриваясь в рану на голове серьезными, без страха и слезливости, глазами. А потом достала из хурджуна что-то белое.
А-а, вата. Мягкими, осторожными движениями Айнабат оттерла кровь с виска, со щеки. Перебинтовала рану. Откачнулась назад, закончив перевязку, – протянула руку. Я вцепился в нее, поднялся.
Пошатываясь, побрел туда, где все еще перетаптывались, крупно вздрагивая, верблюды, где покорно поджидал хозяина конь – второй ускакал вслед за убравшимся басмачом, – где валялись убитые и откуда бежал к нам на заплетающихся ногах, спотыкаясь, Ахмед-майыл. Веревка, петля которой стянула руки старика, извивалась вслед за ним.
Он упал в нескольких шагах от меня и, загнанно дыша, отчего грудь ходила ходуном, пытался встать, но видно было – сил не осталось. Я кинулся к нему, поднял. Развязал путы, стянувшие запястья так, что пальцы Ахмед-майыла посинели. Он опять повалился на песок.