Так шли мы и шли, удаляясь на север. Старались держаться рядом с караванными тропами, но не выходить на них и не встречаться с людьми. Лишь иногда, в самой крайней необходимости, когда кончалась вода, я, поднимаясь на возвышенность, выискивал на горизонте далекий дымок или крохотные пятнышки кибиток стойбища. И если удавалось увидеть – а такое случалось очень редко – направлял к жилью изможденных, истосковавшихся по свежей воде коней. Встречали нас приветливо, радушно, как и положено в пустыне, резали в нашу честь барана, угощали свежим мясом и всем, что было и чем могли. С расспросами не приставали, потому что гость сам, поев и попив чаю, расскажет, кто он, куда держит путь, какие привез новости. Новостей у нас не было, а о себе мы говорили, как и обусловились заранее, что я и Айнабат муж и жена, едем мы в Хиву к ее родственникам, чтобы познакомить с ними моего дядю, Ахмеда ага, заменившего мне давно умершего отца. Нам желали легкой дороги, счастья, предупреждали, что впереди могут быть разбойники, щедро снабжали провизией: сгущенными сливками, каурмой, лепешками, брынзой из овечьего молока, – просили обязательно заглянуть на обратном пути и долго, пока мы могли видеть их, смотрели нам вслед, желая доброго пути.
И опять – покрытые зеленью барханы, размеренная поступь верблюда, задающего темп движению, привалы, ночевки, солнце, звезды на ночном небе и думы, думы, думы – у каждого из нас свои…
Мы приближались к аулу Оврумли. В это селение я решил обязательно заглянуть. И потому, что там были колодцы и приятель Хекимберды. Я давно не видел его. А ведь раньше, когда ходил с караванами, обязательно заезжал к нему отдохнуть, выпить чаю, переночевать, узнать – не надо ли чего купить, если шел из Хивы. Хороший человек Хекимберды – бесхитростный, надежный, гостеприимный. Я, заранее радуясь встрече, пугаясь, что вдруг приятеля не окажется дома, горячил коня, вылетал из-за взгорка, с удовольствием отмечая – приближаемся, уже скоро, уже совсем немного осталось. И, наконец, увидел вдалеке аул – ничего не изменилось ни в селении, ни вокруг: те же маленькие домики среди деревьев, те же юрты-кибитки на окраине, те же даже, казалось, верблюды на окрестных барханах, застывшие по двое, по трое и напоминающие отсюда, издалека, замерший в полете клин журавлей.
На наше счастье Хекимберды оказался дома. Он подновлял кое-где обвалившуюся саксауловую изгородь aгыла.. Увидел нас, выпрямился, напряженно всмотрелся и, узнав меня, заулыбался:
– Максут?! Ну точно – Максут! – Отбросил корявый, точно отполированный длинный сук саксаула и, вытирая ладони о халат, поспешил ко мне. – Вижу, слава Аллаху, опять делом занялся, опять караваны водишь…
– Э, какой это караван, – я соскочил с коня. – Да и делом это назвать трудно. Так, небольшую просьбу взялся выполнить: сопровождаю вот в Хиву хороших людей, – показал взглядом на Айнабат и Ахмед майыла.
– И это неплохо, совсем неплохо, – Хекимберды двумя руками пожал мою руку. – Очень рад, что свернул ко мне, – слегка поклонился моим спутникам. – Спасибо, что не прошли мимо.
Взял под уздцы Боздумана, повел во двор. Крикнул:
– Гозель!..
В дверях дома тотчас появилась женщина. Худая, всегда казавшаяся старше своих лет, сейчас она выглядела чуть ли не бабушкой, настолько была то ли усталой, то ли больной. Но, увидев меня, Гозель взбодрилась, тоже улыбнулась, правда, несмело, не так щедро, как раньше.
– Похож на Максута. Он ли? А потом подошла к верблюду, умело и привычно заставила его опуститься, помогла Айнабат слезть. И они, точно давние знакомые, обнялись, заговорили.
Мы вошли в дом.
Внутри было чисто, уютно, богато по сравнению с жилищем председателя Назара – ковры вместо кошм, одеяла и подушки, стопочкой возвышающиеся в углу, атласные.
Айнабат, как только вошла, заулыбалась – я впервые увидел ее улыбку: белозубую, неожиданную, как молния, сразу осветившую лицо. Протянула руки к малышу, который, присев, на четвереньки, таращился на нас круглыми черными глазами.
– Иди сюда, маленький, – Айнабат пошевелила пальцами, подзывая. Иди ко мне.
Но карапуз неумело попятился, надулся, оттопырил плаксивую губу – того и гляди заревет.
– Он у нас дикий, туркмененочек этакий, – натянуто засмеялась Гозель и подхватила мальчика на руки. Вышла с малышом за дверь. Вскоре вернулась уже без ребенка и проворно принялась готовить обед, приветливо, ласково переговариваясь с Айнабат.
Я и прежде знал, что Гозель хорошая хозяйка – умелая, опытная, поэтому не удивился, когда и чектырме, и горячие, свежие лепешки появились на дастархане одновременно.
Проголодавшись, мы ели молча, и вдруг в тишине показалось мне, что за стеной слышен женский плач. Я вопросительно посмотрел на Ахмеда ага, на Айнабат; те – на меня. Значит, и они слышали; значит, не померещилось. И хозяева не то насторожились, не то смутились: глаза Гозель стали встревоженными, Хекимберды, евший с нами из одной чашки, нахмурился. Замер, поразмышлял. Положил на сачак кусок лепешки, от которой только что откусил. Прожевал, буркнул: “Я сейчас…», – и вышел.
На душе у меня стало нехорошо – догадался, что в доме этом какая-то беда. Вспомнил, а ведь и при встрече, как только мы слезли с коней, Хекимберды, несмотря на искреннюю радость от того, что увидел меня, выглядел каким-то грустным.
Хекимберды вернулся быстро. Опять сел к дастархану, взял свой кусок лепешки, принялся было за еду, но, уловив нашу настороженность, заметив наши вопросительные взгляды, понял, что мы чувствуем себя неловко, скованно.
– Это мать плакала, – откашлявшись, объяснил он, не поднимая глаз.
И рассказал, что четыре дня назад умерла во время родов его сестра, которая жила здесь же, в ауле, и мать до сих пор не может прийти в себя от горя.
Есть расхотелось – в доме траур, а мы, такие оживленные, радостные, рассмеялись за дастарханом.
После обеда мы попросили Хекимберды, чтобы он отвел нас в дом покойной – помолимся за упокой ее души.
На улице Ахмед ага, приотстав, задержал меня.
– Сынок, в народе говорят: путник должен быть в пути, – тихо сказал он. – Что если мы выйдем в дорогу сегодня же?
– А удобно? – засомневался я. – Не обидятся хозяева, что не остались ночевать?
– Э, сынок, они, конечно, будут упрашивать, чтоб остались. Но посуди сам, до нас ли им? – Старик горестно вздохнул. – Скажи, опаздываем; скажи, нас ждут в определенный день… Словом, попроси у хозяина разрешения уехать. Сам видишь – надо.
– Вижу, – согласился я…
Когда, побывав в доме умершей и помянув ее, мы возвратились, я отошел с Хекимберды в сторону. Еще раз пособолезновал, пожелал всем родным здоровья. Хекимберды кивал, но смотрел под ноги, и лишь когда я попросил разрешения уехать, поднял лицо. Начал уговаривать, чтоб остались, но ясно было – говорит только из вежливости: голос не обиженный, в глазах тоска.
– Что ж, если вам надо, чтоб не подвести людей, которые ждут, как могу удерживать? – наконец, сказал он. – Пусть будет безопасной ваша дорога, пусть не встретятся вам… – И оборвал себя, вспомнив что-то, спросил: – Скажи, вы так втроем и вышли из Пенди? Или с вами был еще кто-то?
Я удивился, но, почувствовал, что Хекимберды обеспокоенно заволновался, ответил уклончиво:
– Да какое это сейчас имеет значение?
– Может, не имеет, а может, имеет, – твердо сказал Хекимберды. – Вчера к нам заезжал один… пожилой такой. Сказал, что отстал от своих, заблудился в пустыне. Спрашивал, не видел ли я двух мужчин и женщину на верблюде. Описал их. Сейчас вижу – похоже на вас.
“Странно, кто бы это? – торопливо соображал я. – Басмач, который удрал?.. Но откуда он знает про Айнабат? Он ее не видел. И меня не видел. Одного Ахмед-майыла…»
– Такой крепкий, усатый, на сером коне? – делая вид, будто заинтересован, почти обрадован,
уточнил я.
– Да, да, такой, – кивнул Хекимберды. – И конь серый, все так.
“Проклятье! Этого только не хватало… Где же он мог нас троих видеть? На выходе из аула? Вряд ли – давно бы уж столкнулся с нами. Кто-то из аульских нас описал?»
– Ага, все-таки есть у него совесть, – словно бы с удовлетворением заметил я. И пояснил беспечно, чтоб Хекимберды не беспокоился. – Это наш… В Теджене ушел к другу и не вернулся, думали – бросил нас.
– Похоже на него. Такой может и в пустыне бросить. – вырвалось у Хекимберды и он, смутившись, что обидел моего товарища, виновато взглянул на меня. – Ты уж не сердись, Максут, но не понравился он мне. Злой какой-то, настороженный, глаза бегают. Нехороший человек.
– Да уж, добрым его не назовешь, – усмехнулся я и, чтобы сменить разговор, подчеркнуто удивился. – Странно, что он именно к тебе пришел. Столько в ауле вашем домов, а он – к тебе. Я ему имя твое не называл.
– А-а, – беспечно отмахнулся Хекимберды. – У меня многие, кто из Хивы идут, останавливаются. Дом на хивинской дороге и вода в колодце самая вкусная во всей округе. Люди знают об этом…
Так ясно. Этот недобиток впереди нас. На хивинской дороге. Был вчера. Ушел недалеко. Обойти? И вдруг я обозлился на себя. Одного какого-то басмачишки испугался? Да, может, он меня боится, потому и расспрашивает!..
– Байрам, иди-ка сюда! – окликнул кого-то Хекимберды.
От небольшой стайки ребятишек, которые, играя, гонялись друг за другом, отделился мальчик лет четырех-пяти и несмело подошел к нам, застенчиво поглядывая на меня. И меня, точно обожгло, – я увидел покойную сестру Хекимберды: такой, какой знал ее, совсем еще девчонкой.
– Племянник? – я перевел взгляд на Хекимберды.
– Да, сын умершей сестры… – Он ласково взъерошил вихры парнишки.
Байрам покраснел, опустил в смущении голову, и у меня защемило сердце – до чего же он все-таки похож на мать, вылитый… как же ее звали? Забыл. Или не знал?.. Вот ведь как бывает – жил человек, мелькнул, точно лучик, и даже имени его не осталось в памяти, только светлое, теплое воспоминание.
Второй день, как мы покинули Оврумли. Ушли, не став беспокоить Гозель, без торопливости, которая была бы оскорбительна для хозяина, но и без долгих прощаний, чаепития на дорогу; ушли с грустным чувством, бессильные чем-либо помочь людям, исправить что-либо в той несправедливости и жестокости, которую на них обрушила судьба.