Поклонение волхвов. Книга 2 — страница 14 из 49

Отец Кирилл держал конверт.

— Хотел прочесть вам одно письмо. Спросить, что вы по этому поводу думаете.


«Пишу тебе с Босфора. Не удивляйся, я уже здесь неделю. Здесь хорошо, в Италии было тоскливо. Хотя я работала как лошадь, но смогла продать только „Синего рабочего“ и кое-что из графики. Второй раз приезжать в Италию было не нужно, только убила те впечатления, которые имела от первой поездки. Италия уже два века как провинция, все интересное, свежее — не здесь. Серафим сопровождал меня до Турина, всю дорогу ныл, прочел в здешнем университете лекцию о русской душе и сбежал к себе в Дорнах. Все его разговоры только о себе, что его преследуют какие-то силы и огненные девы. Особенно допекли его эти девы, закрывал на ночь окна в номере. При этом волчий аппетит, затаскал меня по дешевым ресторанам, создал теорию, что итальянская кухня астральнее баварской, в ней больше „частиц света“. Но после того как он уехал, стало совсем тоскливо. Ни с кем не общалась, кроме двух-трех социалистов. В номере холодно, схватила ангину, перешло на зубы. Мои социалисты собрали мне денег на дорогу в Россию, я вначале не брала. Они очень забавны, при встрече изображу в лицах. А в Италии ни одного приличного дантиста, картины не расходятся, мое тщеславие исколото мелкими иглами. Провела две медитации и внутренне покаялась. На корабле стало легче. Море, чайки, обостренное самосознание. Мне кажется, я духовно возросла за это время. Недавно попробовала темперу, получается неплохо, даже Серафим хвалил. Можно ли в Ташкенте найти хорошую темперу?

Теперь про мой Константинополь. Подплывая, вышла из каюты. Уже Мраморное, много-много островов. Волны необычного оттенка. Такая наступила радость. Подплыли ближе — купол Софии. Вспомнила, что ты, милый Кирус, про нее говорил. Вспомнила тебя, маму…» Вам неинтересно?

— Интересно! — отозвался Кондратьич.

— «Also[15], я здесь решила задержаться. Проживаю деньги, которые мне собрали мои милые социалисты. Живу в пансионате в Артнауткеё, питаюсь одним шоколадом, здесь это самое дешевое питание. Вид чудесный, Босфор, воздух. Я встаю в семь утра, пью здешний кофе с глиняным вкусом и бегу в город. На плече — этюдник, вызывающий всеобщее любопытство. Мужчин-художников здесь прорва, из всех стран, но женщина, кажется, я одна; когда пишу на пленэре, сразу народ. А уж когда заглядывают в этюд и вместо „раскрашенной фотографии“ видят вихри красочных пятен и линий… Ничего, учитесь, мои милые турки, учитесь понимать новую живопись! Работаю главным образом в самом городе. Только один раз совершила вылазку на Принцевы острова. Ну, это — плохая Италия. Залезла-таки, поздравь, на самое высокое место, откуда море — как стена, устроилась под соснами и намазюкала кое-что… Исмаил очень хвалил (владелец магазина, где я покупаю краски и прочую „снедь“; интересуется современной живописью, расспрашивал о Матиссе, Боннаре; обещал помочь продать неск. картин — посмотрим…).

Но главное — была в Софии. Помнишь, сколько мы о ней говорили? Вначале, когда подходишь, здание кажется грудою мертвых черепах. Входишь в притвор — сыро, темно. Но уже какая-то волна поднимается… Глаз привыкает к потемкам, тело — к холоду. И входишь в сам храм. Вошла и сразу потеряла себя. Исчезла, улетела куда-то. Растворилась. Это не храм, поверишь? Это — огромный город, но город идеальный. Разлетаются по обе стороны колонны, колонны; сумрак теплеет, переходит в розовую, оливковую гамму. В середине — царство воздуха: дышишь… Надо всем — купол на лучах. Поднялась по каменному серпантину на второй ярус. Снова купол. Снова подумала о тебе. Поглядела на место, где прежде София была изображена в виде ангела…

Ходила потом по улицам — пустая, рассеянная, задевала всех этюдником. Какой-то добрый француз купил мне гранатового сока. Пока глотала эту кислятину, решила вернуться. В Россию. Без промедления! Денег, правда, нет совсем. Поститься начала еще с Италии. После разлуки с баварскими колбасками выпадаю из всех своих вещей. Но денег пока не присылай — надеюсь продать неск. пейзажей, Исмаил-бей обещал помочь. Впрочем, тут никому нельзя верить, все говорят одно, делают другое, точнее, ничего не делают, только пьют свой кофе и заговаривают зубы иностранцам; так что вышли на всякий случай. Мне ведь еще нужно доползти до Москвы. Не хочу явиться к своим бедной родственницей. Надо купить им здесь подарков, какой-нибудь вышивки. Таня обожает платки, вот и куплю ей платок, уже присмотрела. Нет, деньги у меня будут — Серафим предлагал высылать ему мои дорожные впечатления, он их опубликует в своем „Голосе Логоса“, это такой зверинец из его истеричек, он там даже печатает Мансурову, которая пишет ему ученые письма о Фейербахе. Но платят за статьи хорошо — Серафим заморочил своими „упанишадами“ голову очередному еврейскому банкиру, что тот, банкир, был в предыдущей жизни кшатрием. Так что денег присылать не надо, разве что совсем немного. Хотела приехать к тебе к Пасхе, боюсь, не успею — задумала еще здесь несколько пейзажей, хотя уже одурела от шоколада и рвусь домой. Кстати, Серафим говорил, что в этом году особенная Пасха, совпадающая с Благовещением. Серафим и его тетки ожидают всемирной катастрофы. Мне это напомнило весь этот шум вокруг кометы Галлея, о котором я тебе сообщала. Конец света теперь в большой моде. Не выходит газеты, чтобы не написали, что родился двухголовый ягненок или что на Солнце явились пятна в виде японского иероглифа, который сами японцы не могут прочесть…»

Отец Кирилл оторвался от письма. Дождь закончился; в чае жужжала пчела.

— Это ваша сестра?

— Это моя супруга Марфа. — Отец Кирилл убрал конверт.

— Простите, я не знал… — Кондратьич приподнялся.

— Это вы простите, что наскучил вам этим… семейным чтением.

— Что вы…

— Вскоре после свадьбы она заболела плевритом, он перешел в туберкулез, она уехала лечиться в Германию, в Шварцвальд. Я не мог ехать с ней, мне нужно было сюда, потом собирался в Японию.

— Все эти годы она лечилась?

Отец Кирилл молчал.

— Вы спрашивали мое мнение…

— Прочитал вам ради того отрывка, о Софии. Мы просто говорили об этом.

Кондратьич вздохнул:

— Да. Чудесный отрывок. «Купол на лучах»… Она едет к вам сюда, да?

Отец Кирилл неуверенно кивнул.

В дверь стучали.

В комнату ворвался Ego, скидывая на ходу мокрый плащ и поправляя фиалки в петлице.

— Батюшка, благословите… А, и вы тут, почтеннейший Маймонид! Как ваши дела, как детки, как философский камень? Не обнаружили? А у меня, представьте, недавно обнаружили — угадайте… в почках… Промучился целую ночь — можно сказать, сделался от этого философом.

— Перестаньте, мсье Кошкин, — поморщился Кондратьич. — Оставьте это вашему Бурбонскому.

— Кстати! О Бурбонском. Вы слышали, какое предложение ему сделал наш князь? Город только это и обсуждает.

— Прошлый раз вы говорили, что все обсуждают новый наряд пани Левергер, дай Бог ей здоровья.

— Наряд? А, этот… — Ego обвел пальцем на груди декольте. — Ну, это уже дела давно минувших дней. Согласитесь, без нарядов Матильды Петровны жизнь в Ташкенте была бы пресной… Чудесные булки! — Замолчал, набив щеки.

Кондратьич зажал учебник под мышкой.

— Я, пожалуй, пойду. Не нужно… — остановил руку отца Кирилла с ассигнацией. — Сегодня урока не было.

— Вы пришли в такой дождь, оставили больного сына… — Отец Кирилл пытался вложить бумажку в карман Кондратьича, хотя тот был в его, отца Кирилла, халате.

— Арончику утром было лучше. А дождь… Дождь — это хорошо. — Прикрыл глаза. — Когда придет Спаситель, тоже будет дождь, «гешем»… «Он сойдет, как дождь на скошенный луг». А в праздник Суккот устраивалось шествие с «тафилат ха-гешем», молитвой о дожде. Народ во главе с первосвященником обходит алтарь во дворе храма. Каждый из шествующих держал в руках ветви пальмы, «капот темарим», и речной вербы и потряхивал ими… — Кондратьич сжал что-то невидимое и потряс перед собой. — Словно ветви пальм и верб дрожали под ливнем, и все восклицали: «Хосана! Хосана!»… Ну, я пошел. Рахмат![16]

Это было сказано Алибеку, который стоял с высушенной одеждой Кондратьича.


Вербы. Целый лес. Ветви дрожат. Осанна!

Качаются, как от ливня. Над головами — над белыми, черными платками; над стрижеными, темными, рыжими, цвета пакли — макушками. При поклонах на «Ми-и-р вс-е-ем!» ветви опускаются, цепляя друг друга, слышится ропот задетых чужою вербой; осанна!

Свечки. Зажигались при святаго Евангелия чтении, то волною гасли. По бумажным подсвечникам стучали восковые капли.

Многолетие государю императору.

Ливадия, 20 марта 1912 года

Цесаревич Алексей, причаливая лодку, сделал усилие ногою, и у него открылось кровотечение в паху.

Царская семья потеряла сон. Цесаревич страдал гемофилией, которой наградила его мать. Гемофилией отличался весь ее гросс-герцогский Гессенский род.

Ливадия была райским местом. Дворец недавно перестроен под личным наблюдением государя и теперь напоминал палаццо эпохи Возрождения. Из окон дворца открывался вид на морские просторы. Легкий бриз пробегал по южной растительности. Болтали пиками кипарисы. Итальянский садик был гордостью государя.

Теперь было не до красот. Цесаревич страдал, положение становилось критическим. Лейб-медик Боткин, лейб-хирург Федоров и вызванный из Петербурга педиатр Раухфус делали все возможное. Кровотечение не прекращалось.

— Дай мне свою боль, — шептала императрица, сидя возле кроватки цесаревича на некотором расстоянии. — Пусть я возьму твою боль.

Она говорила это по-немецки.

Государь заявил свите, что желает помолиться в одиночестве. С моря налетал ветер, долгие крики чаек звучали как детский плач. Государь прошел через аркаду, оттолкнул от лица пальмовую ветвь.

Церковь осталась от прежнего дворца; он помнил ее еще по детству, большую, со сладким запахом. Она была в византийском стиле, тогда все строили в византийском стиле. Колонны, как в святой Софии. Он, ребенок, стоял за ними — щекой к холодному камню.