Поклонение волхвов — страница 106 из 148

Гостиница была маленькой, в зале уже сидели военные с потными и уставшими лицами. Лили Пинкисевич, некрасивая, но живая и остроумная, начала объявлять программу. Первым номером шел художественный свист в исполнении Толика Шевцова. Пианино в зале не было, для аккомпанемента он и притащил виолончель. Ференц Иванович снял кепку и положил на колени. Толик Шевцов облизал губы, готовя их для свиста. Исполнили «На сопках Манчжурии». Потом Толик просвистел «Темную ночь». «Молодец, свистун!» – кричали военные. На виолончель, как обычно, внимания не обратили, никто в его сторону даже не похлопал. Снова вышла Лили: «Артист Георгий Триярский!.. Виолончель – Николай Триярский!» Он привстал, не выпуская инструмента, и поклонился. На сцену, руки на поясе, выбежал Гога. На голове его болталась немецкая фуражка. Сделав зверское лицо, Гога оглядел публику. «Гляди, фриц выбежал!» – развеселилась в зале. Гога запел под виолончель:

Однажды в глубокой траншее

Фриц целую ночь просидел

И, вытянув длинную шею,

Предсмертную песню запел:

«Вот снова весна в Заполярье

С раздольного юга идет

И в мощном горячем дыханье

Нам верную гибель несет».

Гога взмахнул руками и закружился, подражая «Умирающему лебедю», которого видел недавно в Музтеатре. Зал подхлопывал.

«Зачем я арийцем родился,

Зачем я пошел в егеря?

Напрасно в Россию стремился —

Здесь смерть и могила моя».

И песня замолкла внезапно,

Когда ее фриц допевал:

Советская девушка-снайпер

Убила его наповал!

Лили Пинкисевич, во взятой напрокат пилотке, прицелилась из воображаемого ружья и громко произнесла: «Ба-бах!»

Гога схватился за грудь и упал. Зал разразился аплодисментами.

Гога лежал неподвижно, раскинув руки.

Зал захлопал сильней. Гога не шевелился. Он был в голодном обмороке.

* * *

После концерта их накормили.

Они с Гогой были в центре внимания. Благодаря Гоге, конечно.

Как всегда, не поверили, что они братья.

Их вообще не принимали за братьев. Услышав, что у них разные отцы, быстро кивали: тогда все понятно.

Да, это было понятно. Николай Кириллович пошел лицом в своего отца, Гога – в своего. От матери оба унаследовали фигуру, гибкое, тонкокостное тело. Николай Кириллович – еще смуглый оттенок кожи и темноту волос. Гога был светлее, в Алексея Романовича.

А почему они оба на одной фамилии? Мать не хотела давать Гоге фамилию его отца. Ни в какую. Алексей Романович проявил понимание и не настаивал. Фамилия его была – Бесфамильный. Алексей Романович Бесфамильный.

На обратном пути Гога уже не ловил саранчу и не разглядывал с тоской ее брюшко. Он болтал, взбивал ногами пыль и сам же от нее кашлял.

За спиной отдалялись окна бывшей синагоги.

* * *

Здание «нижеподписавшимся религиозным евреям» так и не вернули.

Это следовало из листков, которые Николай Кириллович все раскладывал на подоконнике, а когда место закончилось, перешел на стол.

Вначале надежда еще имелась. Через год, уже после победы, отпала острая надобность в военной гостинице. Комендант, глуховатый майор, вернул ключи от нее старикам и оформил акт передачи. Здание не числилось на балансе, и его майорская совесть была чиста, как августовское небо над пустырем. Потребовал только, чтобы община отремонтировала за свой счет пять квартир для военных. Старики походили по домам, собрали средства. Начали ремонт у военных, но главное, в синагоге, чтобы поспеть к праздникам. Краску и материалы пришлось брать у спекулянтов.

В день 25 сентября, в праздник новолетия, милиция выгнала всех из синагоги на улицу и повелела расходиться. Скамейки и прочее имущество были вынесены на пустырь и свалены в пыль. Решения военных вернуть здание оказалось недостаточно, требовались разрешения от уполномоченного по культам и от горисполкома. Пока уполномоченный раздумывал и согласовывал, горисполком оперативно разместил в здании редакции газеты «Ёш Ленинчи» и журнала «Уйгур».

Писались письма, относились заявления. Так прошло двадцать пять лет. Не то чтобы в местной власти сидели одни фараоны и халдеи. Просто исторический момент для положительного решения этого вопроса каждый раз оказывался неблагоприятным. То совпадал с разоблачением врачей-вредителей, то Израиль очередное коленце выкинет. Да и здание было в приличном состоянии: не текло, не возгоралось, – с какой стати было его отдавать религиозникам? Что же касается дореволюционной синагоги, то добрались и до ее обгорелых руин. В конце сороковых их огородили, поставили вышки и свезли немецких пленных. Стены подремонтировали, возвели рядом еще несколько, и колонны на входе. Теперь это было новое здание Музтеатра, торжественно открытое оперой Рудольфа Карловича Бежака «Прощай, паранджа!».

* * *

В дверь настойчиво звонят.

Николай Кириллович кладет листки и бросается в коридор.

– Здравствуйте, я Владимир.

Рядом стоит мальчик и разглядывает Николая Кирилловича.

У рыжебородого крепкое рукопожатие. Николай Кириллович приглашает зайти. Рыжебородый подталкивает мальчика вперед, заходит, стаскивает рюкзак.

– Да, папка у меня, – кивает Николай Кириллович. – Давлат говорил…

Владимир глядит на мальчика:

– Давид, как я тебя учил надо здороваться?

– Шолём. Папа, я хочу пить!

– Подожди, сейчас будет вода.

Останавливается, воздевает ладони, начинает читать молитву. Николай Кириллович вежливо застывает.

– Просторно у вас, – замечает рыжебородый, помолившись.

Говорит спокойно, сухо. Совсем не так, как тогда на поле.

– Вы зря обувь сняли, – замечает Николай Кириллович. – Полы немытые, и холодно еще.

– Мы закаленные.

– Папа, я хочу воды!

– Идемте на кухню, там чай…

– Я не люблю чай, – кривится мальчик. – Он горький и невкусный.

Рыжебородый («Владимир» ему абсолютно не идет) улыбается на открытое пианино и нажимает пару клавиш. Давиду наливают воды.

– Иди в комнату, делай уроки. – Рыжебородый забирает у Давида чашку и ставит на сушилку.

– А как же печенье? – Давид глядит на пачку «Сливочного» на столе.

– Не возражаете? – Рыжебородый достает два печенья.

Николай Кириллович не возражает.

– Вот, одно тебе авансом, – говорит Рыжебородый, – а второе – когда сделаешь арифметику.

Давид хватает печенье и бежит в комнату. Николай Кириллович наполняет чайник и зажигает огонь. Гость постукивает пальцами по столу.

– Сообразительный у вас сын, – говорит Николай Кириллович.

– Тот еще разбойник. Только он не сын. Не родной, как говорится.

– Я не знал.

– Сын у меня тоже есть. Если хотите, пока у вас тут чайник, я о себе немного скажу. Чтобы вы обо мне кое-что знали.

Николай Кириллович кивает.

– Вас, наверное, удивляет, что меня зовут Владимир, – говорит рыжебородый, закинув ногу на ногу. – Назвали в честь понятно кого. Родители были нормальные советские евреи… мир их праху.

Рыжебородый замолкает и глядит на плиту, где посапывает чайник.

– И я сам долго был таким, нормальным. Нормальным советским. Еще нормальнее даже, чем мои родители. Они хоть идиш знали… В школе связался с ворами, домушниками, чудом не сел. Школу не закончил, ушел на завод, в шлифовальный. Шлифовка, сверление. Вечером техникум, курсы шоферские. Читал, правда, много, запоем, это уже… это уже как наследственная болезнь. В заводском хоре участвовал, голос у меня сильный. Если потом подыграете, я бы спел.

– Папочка, не надо! – раздается голос Давида.

– А ты не подслушивай! Давай уроки делай. Когда взрослые разговаривают, надо своими вещами заниматься, а не стоять за дверью.

– А я уже все сделал!

– Вот я сейчас сниму ремень и проверю, как ты все сделал!

Чайник гремит крышкой и плюется паром.

– Зеленый? – Николай Кириллович достает пачку.

– Ну. Черный только в Ташкенте пьют.

Чай разлит в пиалушки. Слышатся звуки пианино.

– Это ты так свою арифметику делаешь? – Гость наклоняется в сторону двери.

В комнате хихикают и играют собачий вальс.

– Отойди от пианино! Я предупреждал, чтобы ты вел себя прилично? Сделал наконец арифметику?

– Да! – Удар по клавишам.

– А русский?

– Нам не задавали! – Еще несколько ударов.

– Тогда сиди тихо. – Рыжебородый допивает чай. – Иди возьми печенье.

Из дверного проема высовывается рука, испачканная чернилами, хватает печенье и исчезает.

– Ну вот, – продолжает рыжебородый, помолчав. – Я был совершенно нормальным, совершенно. Вкалывал на заводе, женился. Жена, естественно, русская. Сын – вообще ничего еврейского, копия жена… А потом меня избили. – Рыжебородый начинает смеяться. – Ночью… – давится смехом. – Ночью возвращался… Ну выпил, конечно, но немного, бывает ведь? И они тут на меня, вчетвером. Упал, отбиваюсь, смотрю – а они евреи! Все! Я кричу: «Идиоты! Я же тоже еврей!» А они так: «Какой ты еврей…» И даже сплюнули. И ногами меня, еле до дома дополз. Разукрасили.

Молчит, взбалтывает чаинки на дне.

– Я думаю, это были ангелы. То есть знаю!

Смотрит на Николая Кирилловича. Тот слегка пожимает плечами.

– С завода ушел, хотя не хотели отпускать. Квартиру обещали. Двухкомнатную. Знаю я их двухкомнатные… Положили на психическое обследование. Нашли нормальным. Жена ушла. Формально – к другому мужчине. Художник был такой, Пикассо местный. Я ей сказал: «Живи как хочешь». А она… Ну, вы ее знаете. Жанна. Ну, Жанка.

В тишине становится слышно, как Давид сопит за дверью.

– Так это вы… были ее первым мужем? – спрашивает Николай Кириллович.

– Первым и единственным. Все остальное – это у нее было уже так, свободное творчество… Нет, мы сохраняем отношения. Иногда даже живу у нее. День, два. Общаемся.