Гостиница была маленькой, в зале уже сидели военные с потными и уставшими лицами. Лили Пинкисевич, некрасивая, но живая и остроумная, начала объявлять программу. Первым номером шел художественный свист в исполнении Толика Шевцова. Пианино в зале не было, для аккомпанемента он и притащил виолончель. Ференц Иванович снял кепку и положил на колени. Толик Шевцов облизал губы, готовя их для свиста. Исполнили «На сопках Манчжурии». Потом Толик просвистел «Темную ночь». «Молодец, свистун!» – кричали военные. На виолончель, как обычно, внимания не обратили, никто в его сторону даже не похлопал. Снова вышла Лили: «Артист Георгий Триярский!.. Виолончель – Николай Триярский!» Он привстал, не выпуская инструмента, и поклонился. На сцену, руки на поясе, выбежал Гога. На голове его болталась немецкая фуражка. Сделав зверское лицо, Гога оглядел публику. «Гляди, фриц выбежал!» – развеселилась в зале. Гога запел под виолончель:
Однажды в глубокой траншее
Фриц целую ночь просидел
И, вытянув длинную шею,
Предсмертную песню запел:
«Вот снова весна в Заполярье
С раздольного юга идет
И в мощном горячем дыханье
Нам верную гибель несет».
Гога взмахнул руками и закружился, подражая «Умирающему лебедю», которого видел недавно в Музтеатре. Зал подхлопывал.
«Зачем я арийцем родился,
Зачем я пошел в егеря?
Напрасно в Россию стремился —
Здесь смерть и могила моя».
И песня замолкла внезапно,
Когда ее фриц допевал:
Советская девушка-снайпер
Убила его наповал!
Лили Пинкисевич, во взятой напрокат пилотке, прицелилась из воображаемого ружья и громко произнесла: «Ба-бах!»
Гога схватился за грудь и упал. Зал разразился аплодисментами.
Гога лежал неподвижно, раскинув руки.
Зал захлопал сильней. Гога не шевелился. Он был в голодном обмороке.
После концерта их накормили.
Они с Гогой были в центре внимания. Благодаря Гоге, конечно.
Как всегда, не поверили, что они братья.
Их вообще не принимали за братьев. Услышав, что у них разные отцы, быстро кивали: тогда все понятно.
Да, это было понятно. Николай Кириллович пошел лицом в своего отца, Гога – в своего. От матери оба унаследовали фигуру, гибкое, тонкокостное тело. Николай Кириллович – еще смуглый оттенок кожи и темноту волос. Гога был светлее, в Алексея Романовича.
А почему они оба на одной фамилии? Мать не хотела давать Гоге фамилию его отца. Ни в какую. Алексей Романович проявил понимание и не настаивал. Фамилия его была – Бесфамильный. Алексей Романович Бесфамильный.
На обратном пути Гога уже не ловил саранчу и не разглядывал с тоской ее брюшко. Он болтал, взбивал ногами пыль и сам же от нее кашлял.
За спиной отдалялись окна бывшей синагоги.
Здание «нижеподписавшимся религиозным евреям» так и не вернули.
Это следовало из листков, которые Николай Кириллович все раскладывал на подоконнике, а когда место закончилось, перешел на стол.
Вначале надежда еще имелась. Через год, уже после победы, отпала острая надобность в военной гостинице. Комендант, глуховатый майор, вернул ключи от нее старикам и оформил акт передачи. Здание не числилось на балансе, и его майорская совесть была чиста, как августовское небо над пустырем. Потребовал только, чтобы община отремонтировала за свой счет пять квартир для военных. Старики походили по домам, собрали средства. Начали ремонт у военных, но главное, в синагоге, чтобы поспеть к праздникам. Краску и материалы пришлось брать у спекулянтов.
В день 25 сентября, в праздник новолетия, милиция выгнала всех из синагоги на улицу и повелела расходиться. Скамейки и прочее имущество были вынесены на пустырь и свалены в пыль. Решения военных вернуть здание оказалось недостаточно, требовались разрешения от уполномоченного по культам и от горисполкома. Пока уполномоченный раздумывал и согласовывал, горисполком оперативно разместил в здании редакции газеты «Ёш Ленинчи» и журнала «Уйгур».
Писались письма, относились заявления. Так прошло двадцать пять лет. Не то чтобы в местной власти сидели одни фараоны и халдеи. Просто исторический момент для положительного решения этого вопроса каждый раз оказывался неблагоприятным. То совпадал с разоблачением врачей-вредителей, то Израиль очередное коленце выкинет. Да и здание было в приличном состоянии: не текло, не возгоралось, – с какой стати было его отдавать религиозникам? Что же касается дореволюционной синагоги, то добрались и до ее обгорелых руин. В конце сороковых их огородили, поставили вышки и свезли немецких пленных. Стены подремонтировали, возвели рядом еще несколько, и колонны на входе. Теперь это было новое здание Музтеатра, торжественно открытое оперой Рудольфа Карловича Бежака «Прощай, паранджа!».
В дверь настойчиво звонят.
Николай Кириллович кладет листки и бросается в коридор.
– Здравствуйте, я Владимир.
Рядом стоит мальчик и разглядывает Николая Кирилловича.
У рыжебородого крепкое рукопожатие. Николай Кириллович приглашает зайти. Рыжебородый подталкивает мальчика вперед, заходит, стаскивает рюкзак.
– Да, папка у меня, – кивает Николай Кириллович. – Давлат говорил…
Владимир глядит на мальчика:
– Давид, как я тебя учил надо здороваться?
– Шолём. Папа, я хочу пить!
– Подожди, сейчас будет вода.
Останавливается, воздевает ладони, начинает читать молитву. Николай Кириллович вежливо застывает.
– Просторно у вас, – замечает рыжебородый, помолившись.
Говорит спокойно, сухо. Совсем не так, как тогда на поле.
– Вы зря обувь сняли, – замечает Николай Кириллович. – Полы немытые, и холодно еще.
– Мы закаленные.
– Папа, я хочу воды!
– Идемте на кухню, там чай…
– Я не люблю чай, – кривится мальчик. – Он горький и невкусный.
Рыжебородый («Владимир» ему абсолютно не идет) улыбается на открытое пианино и нажимает пару клавиш. Давиду наливают воды.
– Иди в комнату, делай уроки. – Рыжебородый забирает у Давида чашку и ставит на сушилку.
– А как же печенье? – Давид глядит на пачку «Сливочного» на столе.
– Не возражаете? – Рыжебородый достает два печенья.
Николай Кириллович не возражает.
– Вот, одно тебе авансом, – говорит Рыжебородый, – а второе – когда сделаешь арифметику.
Давид хватает печенье и бежит в комнату. Николай Кириллович наполняет чайник и зажигает огонь. Гость постукивает пальцами по столу.
– Сообразительный у вас сын, – говорит Николай Кириллович.
– Тот еще разбойник. Только он не сын. Не родной, как говорится.
– Я не знал.
– Сын у меня тоже есть. Если хотите, пока у вас тут чайник, я о себе немного скажу. Чтобы вы обо мне кое-что знали.
Николай Кириллович кивает.
– Вас, наверное, удивляет, что меня зовут Владимир, – говорит рыжебородый, закинув ногу на ногу. – Назвали в честь понятно кого. Родители были нормальные советские евреи… мир их праху.
Рыжебородый замолкает и глядит на плиту, где посапывает чайник.
– И я сам долго был таким, нормальным. Нормальным советским. Еще нормальнее даже, чем мои родители. Они хоть идиш знали… В школе связался с ворами, домушниками, чудом не сел. Школу не закончил, ушел на завод, в шлифовальный. Шлифовка, сверление. Вечером техникум, курсы шоферские. Читал, правда, много, запоем, это уже… это уже как наследственная болезнь. В заводском хоре участвовал, голос у меня сильный. Если потом подыграете, я бы спел.
– Папочка, не надо! – раздается голос Давида.
– А ты не подслушивай! Давай уроки делай. Когда взрослые разговаривают, надо своими вещами заниматься, а не стоять за дверью.
– А я уже все сделал!
– Вот я сейчас сниму ремень и проверю, как ты все сделал!
Чайник гремит крышкой и плюется паром.
– Зеленый? – Николай Кириллович достает пачку.
– Ну. Черный только в Ташкенте пьют.
Чай разлит в пиалушки. Слышатся звуки пианино.
– Это ты так свою арифметику делаешь? – Гость наклоняется в сторону двери.
В комнате хихикают и играют собачий вальс.
– Отойди от пианино! Я предупреждал, чтобы ты вел себя прилично? Сделал наконец арифметику?
– Да! – Удар по клавишам.
– А русский?
– Нам не задавали! – Еще несколько ударов.
– Тогда сиди тихо. – Рыжебородый допивает чай. – Иди возьми печенье.
Из дверного проема высовывается рука, испачканная чернилами, хватает печенье и исчезает.
– Ну вот, – продолжает рыжебородый, помолчав. – Я был совершенно нормальным, совершенно. Вкалывал на заводе, женился. Жена, естественно, русская. Сын – вообще ничего еврейского, копия жена… А потом меня избили. – Рыжебородый начинает смеяться. – Ночью… – давится смехом. – Ночью возвращался… Ну выпил, конечно, но немного, бывает ведь? И они тут на меня, вчетвером. Упал, отбиваюсь, смотрю – а они евреи! Все! Я кричу: «Идиоты! Я же тоже еврей!» А они так: «Какой ты еврей…» И даже сплюнули. И ногами меня, еле до дома дополз. Разукрасили.
Молчит, взбалтывает чаинки на дне.
– Я думаю, это были ангелы. То есть знаю!
Смотрит на Николая Кирилловича. Тот слегка пожимает плечами.
– С завода ушел, хотя не хотели отпускать. Квартиру обещали. Двухкомнатную. Знаю я их двухкомнатные… Положили на психическое обследование. Нашли нормальным. Жена ушла. Формально – к другому мужчине. Художник был такой, Пикассо местный. Я ей сказал: «Живи как хочешь». А она… Ну, вы ее знаете. Жанна. Ну, Жанка.
В тишине становится слышно, как Давид сопит за дверью.
– Так это вы… были ее первым мужем? – спрашивает Николай Кириллович.
– Первым и единственным. Все остальное – это у нее было уже так, свободное творчество… Нет, мы сохраняем отношения. Иногда даже живу у нее. День, два. Общаемся.