ь жал секретарше руку и желал успехов в личной и общественной жизни.
Оставшиеся два дня прошли у Касыма-бобо в подготовке к этому историческому визиту. Во дворе устроили субботник, все было выметено, выбелено, вдоль дорожки расставлены горшки с растениями. Курятник сверкал, курам на шеи дети повязали бантики. Асфальт перед домом был отмыт до синевы, а на воротах повешен транспарант, приветствовавший высокого гостя в стихах.
Накануне вечером Касым-бобо провел репетицию: «Джасур, встань сюда, вот сюда, будешь играть на рубабе. Хуршида-хон, как только видит гостя, начинает плясать и кружиться… Я лично буду стоять здесь. Давлат, ты встанешь здесь, солидно, в костюме, возьми под мышку какую-нибудь умную книгу или ноты хотя бы. Марьям, не забыла? Ты подносишь гостю по нашему древнему обычаю хлеб с солью». Кто-то робко возразил, что хлеб с солью – это русский обычай. «Какая ерунда! – поморщился Касым-бобо. – Был русский – стал наш древний обычай! Ну что, приготовились?»
Прорепетировав несколько раз, старик распустил родню и вернулся к себе. Ночью не спал, вставал, и даже чтение газет не усыпляло его. Раза два выходил во двор, проверял готовность клумб и дорожек, задумчиво глядел на звезды и возвращался в дом.
Утро началось с бешеного стука в ворота: «Все на митинг, все на Старую площадь на митинг!» Стук то удалялся, то приближался; стучали во все ворота, вдали заливались карнаи. Старой площадью назывался пустырь, где было кольцо автобусов и жарился под солнцем маленький памятник Калинину. Касым-бобо отправил туда на разведку младших сыновей, а позже явился сам вместе с Давлатом, державшим под мышкой клавир «Пиковой дамы». Народу было уже много, никто ничего не знал, под Калининым стоял грузовик, в открытом кузове расположились музыканты. Карнайчи дудели в карнаи, дойрист устало шлепал по бубну, плясала танцовщица. «Совсем не умеет плясать. – Касым-бобо отвернулся от грузовика. – А вдруг Синий Дурбек прямо к нам поедет? Сбегай, предупреди, чтобы тут же нас звали…» Давлат сбегал, а когда вернулся, обнаружил, что подъехал еще один грузовик.
На нем стояли уже одетые и загримированные певцы и мрачно оглядывали толпу. Давлат узнал костюмы из оперы «Прощай, паранджа!». Салим-бай, угнетатель дуркоров (бас), его невестка Дурдона, стремящаяся к освобождению от феодальных традиций (меццо-сопрано) и его дочь Санабар (колоратурное сопрано), сочувствующая Дурдоне, но боящаяся отца-деспота. Разгоняя попадавшихся на пути, протянули шнур, выставили колонки. Издав свистящий звук, подключился проигрыватель. В кузове показался народный артист республики К. Д. Дияров в костюме с бабочкой и громко захлопал, подавая пример. Касым-бобо нахмурился. Заиграла пластинка с записью оперы, певцы в кузове подпевали ей. Дурдона пела о новой счастливой жизни, Салим-бай замахивался на нее плеткой, Санабар робко пыталась остановить руку отца. Наконец под глиссандо тромбонов в кузов забрался комиссар Сабиров (лирический тенор). Спев о том, что в Дуркенте установлена советская власть, он арестовал злобного Салим-бая и столкнул его с грузовика; народ захлопал. Комиссар Сабиров и две женщины исполнили заключительное трио, посередине которого пластинка стала заедать, певцы быстро раскланялись, снова возник народный артист республики К. Д. Дияров и, воздев руки, захлопал. Прошло еще минут пять, снова загудели карнаи. На грузовике показался первый секретарь горкома, что-то быстро прочитал, вручил какой-то многодетной матери ключи от квартиры, сам себе поаплодировал и исчез. Грузовик с артистами, рассекая толпу, развернулся и уехал. Касым-бобо стал пробираться к оставшемуся, его узнавали, приветствовали и пропускали: «Касым-бобо, выступите, скажите им…» До грузовика дойти не удалось. На нем появился человек в форме и объявил в мегафон, что митинг закончен и все могут расходиться по домам. «Пока они еще стоят…» – добавил уже не в мегафон, но эти слова все равно оказались усиленными. Народ заволновался. «Пусть выступит Касым-бобо! Пусть скажет Касым-бобо!» Но карнаи снова заиграли, затарахтела дойра и под звуки «Дуркентской плясовой» грузовик стал отъезжать. А к Касыму-бобо протиснулся Джасур и сказал, что к их дому подъехала «Волга», спрашивали Касыма-бобо, уехали, пообещав скоро вернуться. «Это Синий Дурбек!» – Касым-бобо вцепился в Давлата, и они понеслись домой.
Когда прибежали, «Волга» еще не вернулась. Касым-бобо, отдышавшись, выстроил родню перед воротами, а сам стал расхаживать из стороны в сторону. Прошло полчаса, «Волга» не появлялась. От соседей поступали слухи, что уже начали ломать возле базара. Касым-бобо поворачивался к родне: «Сохраняем спокойствие, на провокации не поддаемся!» Прошло еще полчаса, Касым-бобо уже сидел на табурете, внуки по очереди обмахивали его газетой, остальная родня стояла, прислонясь к стене, или сидела на корточках. К соседнему дому подъехал грузовик, стали выносить вещи. Касым-бобо следил, как в кузов забрасывались узлы, заносилась с лязгом посуда. «Сохраняем спокойствие», – говорил он, обращаясь уже не к родне, а, полуприкрыв глаза, куда-то вверх, где все больше раскалялось солнце. Потом поднимался и снова ходил взад-вперед, пока грузовик с соседским добром выруливал из их улицы.
– Они только в двенадцать приехали, – говорит Давлат, ускоряя шаг.
Они сворачивают на Ткачих, идут мимо Универмага.
– Синий Дурбек? – спрашивает Николай Кириллович.
– Какой там! Зампред райисполкома. Дядя вначале не разглядел, «Волга» появилась, он нам: «Танцуем, поем!» А этот вышел, посмотрел на нас, потом к дяде, ключи ему стал совать. Вот вам за заслуги, квартира в центре будет… Ну, дядя ему ключи и швырнул в пыль.
– И что теперь?
– Не знаю. Дядя заперся у себя. Жену не пускает, никого не пускает, молчит. Джасур, его любимец, подошел к двери: акя, мы боимся за вас, выходите! Молчит. Вечером меня позвал. Иди, говорит, к товарищу Триярскому, проси, чтобы пришел, у меня к нему один откровенный разговор есть. Без него не возвращайся.
Почти стемнело, на Ткачихах включаются фонари. Возле остановки дежурит Валентина Пирожок с кошкой на плечах. Коротко сообщает прохожим: «Скоро конец света, скоро конец света». Никто не останавливается – все привыкли. Николай Кириллович роется в карманах, смотрит на Давлата:
– Пяти копеек нет?
Давлат протягивает Валентине, та быстро кладет в карман:
– Спасибо, товарищи. Скоро конец света.
– А когда, неизвестно? – спрашивает Николай Кириллович.
– Откуда я знаю. Это от тебя зависит. Идут дальше, сворачивают под арку.
– Кажется, она меня с кем-то спутала, – говорит Николай Кириллович.
В разговорах проходящих мимо несколько раз промелькивает одно и то же слово: Бешсарайка. Бешсарайка. Николай Кириллович слышит отдаленный гул. Они проходят пустынный базар, гул нарастает, и пахнет пылью. Николай Кириллович кашляет в ладонь и останавливается, пораженный:
– Как после бомбежки…
Они идут мимо остатков Бешсарайки. Обходят груды кирпичей, глины, спиленные деревья, перешагивают, перепрыгивают. В бывших дворах бродят старьевщики, копаясь в мусоре. Лают оставленные собаки, визжат электропилы, слышны крики людей и шум бульдозера. Несколько домов и дом Касыма-бобо стоят островком.
– Завтра начнут, – говорит Давлат, отряхивая брюки. – Свет уже отключили.
Дверь Касыма-бобо открыта. В пыли валяется приветственный транспарант.
Заходят, идут по кирпичной дорожке, вдоль которой все еще стоят горшки с цветами, а сбоку темнеют уже увязанные узлы.
Возле двери их встречает Джасур, протягивает лепешку с солонкой:
– Хуш келибсиз,[74] – говорит почти шепотом.
– Зачем… – Николай Кириллович смотрит на Давлата.
– Отец велел.
Джасур продолжает держать лепешку, Николай Кириллович отламывает кусок и опускает в солонку. Джасур берет керосиновую лампу, они входят. Комната заставлена узлами, Николай Кириллович жует соленые куски.
– Дода, – стучит в дверь Джасур, – мехмон…[75]
В комнате темно. Распугивая тени, Джасур ставит керосиновую лампу и уходит. Касым-бобо лежит на скамье, в сапогах, спиной к вошедшим.
– Не смог я сохранить дом, – приподнимает голову. – Телефон, говорит, там у тебя будет! А зачем мне теперь телефон, я завтра умру, с того света, что ли, звонить буду? Я детям дом хотел оставить! Дом, а не телефон. Дом – это память, а телефон – что? Пластмасса, внутри – проводочки, сегодня – есть, завтра – мусор. А дома здесь, на Бешсарае, двести лет стоят.
– Но, может, в квартире… – начинает Николай Кириллович.
– Что «в квартире»? Жить в воздухе, на третьем, четвертом этаже? Ты, Николай-акя, разницу между деревом, которое в земле выросло и которое в горшке где-нибудь на балконе в квартире, чувствуешь? В горшке только мелочь можно вырастить, а чтобы дерево, чтобы корни, ветки, все как полагается – это, извините, земля нужна! Земля – дом для дерева, а не горшок на подоконнике. А нас хотят из земли выдрать и в горшок пересадить! – Старик кладет ладонь под голову. – Сам я виноват. Говорил отец: если разрушишь десять чужих домов, одиннадцатым окажется твой собственный. А я его не слушал… И еще запах этот, не могу… Давлатджон, иди, что стоишь-слушаешь? Привел, и спасибо, иди, чай попей, я тут одно слово сказать Николаю-акя должен.
Давлат выходит. Сопит керосиновая лампа, тикают часы. Старик подносит к лицу ладонь, нюхает ее, кладет на грудь:
– Ты, Николай-акя, с бабами обычно как? Сверху или снизу?
Николай Кириллович задумывается. По-разному, когда как…
– А я в молодости, знаешь, как любил? – Старик закрывает глаза. – На поезде. На товарном, ташкентском. Он после Партсъезда так ускорялся, почти летел. Несколько минут, надо было в это время все успеть. Я успевал! Все успевал. Потом он уже ход сбавляет, мимо Старых Шахт вообще ползет. Спрыгнешь, скатишься с ней по траве, а трава там большая, особенно весной, сильная трава. В траве уже остальное доделаешь… Слышал о таком способе?