Поклонение волхвов — страница 134 из 148

– Короче, – сказал Юровский, – жизнь ваша кончена.

И выстрелил в Папа́.

Затрещали выстрелы, их начали убивать.

Родителей убили быстро, почти моментально. Сестер убивали дольше, они кричали. Демидова бегала по комнате, прикрываясь от пуль подушкой. Светящиеся люди при всем этом стояли неподвижно, не падали и не кричали, а только светили все ярче. На них появлялись точки и полосы, и оттуда шло особенно яркое сияние.

Он вдруг увидел, что его светящийся человек больше не светится, а лежит на полу. Все уже были убиты, и только его двойник лежал и тихо стонал. Тогда подошел Юровский и сделал несколько выстрелов. Стон прекратился.

Он поднялся со стула, ожидая, что его тоже убьют. Но его почему-то никто не замечал. Охранники ходили мимо, обшаривали тела, снимая с них, какие находили, украшения. Светящиеся люди тоже не видели его. Он подошел к светящейся Мама́, но она глядела сквозь него, и руки ее все так же были сложены на груди. Только когда он попытался прикоснуться к ней, она поглядела чуть строго, и он понял, что делать этого нельзя. Постояв, светящиеся люди стали выходить из комнаты. Впереди шел Папа́, за ним Мама́, сестры, Боткин, Демидова… В это время обыск трупов закончился, Юровский осмотрел собранные драгоценности и дал знак, чтобы убитых выносили и складывали в грузовик, который поджидающе тарахтел во дворе. Он тоже стал осторожно, оглядываясь, подниматься. В комнате страшно пахло кровью, и сам он был забрызган ею так, что одежда в некоторых местах липла к спине, ногам и животу. Он вышел во двор. Никто снова его не остановил, все были заняты своими заботами, тихо переговаривались и грузили трупы в машину. Светящихся людей уже не было. Он посмотрел, как грузовик отъезжает, и пошел по улице куда глаза глядят. Ни страха, ни слез в нем не было, точно у него отсекли сердце и увезли на том грузовике. Странно, что и болей, мучивших его эти месяцы, тоже не было. Ничего не было.

И тут только вспомнил о звезде. Ладонь с футляром все это время была сжатой, так что начала даже болеть. Открыв футляр, поглядел на маленький светящийся камень. Теперь все было понятно: этот отец Кирилл, навестивший их тогда в поезде, оказался прав. Рождественская звезда спасла ему жизнь. Вот только для чего? Хотя бы для того, чтобы лечь где-нибудь и поспать, с самого расстрела его мучила зевота. Он улегся на траву, перекрестился и заснул.

* * *

Проснувшись утром, когда выпала роса, он позвал Мама́, потом вспомнил все и от ужаса снова заснул.

Окончательно он изволил пробудиться уже в полдень и остаток дня бродил по городу. Неприятное впечатление, полученное от Екатеринбурга при приезде, только усилилось. По городу текла мелкая речка; умывшись, он с наслаждением швырнул в нее пару камней и послушал звук.

За этот день он сделал одно важное наблюдение – люди не замечали его.

Вначале он прятался, а потом, осмелев, поставил даже несколько рискованных опытов: подходил почти вплотную к местным типам и наблюдал, что за этим последует. Люди глядели сквозь него, разговаривали сквозь него друг с другом, а один тип даже попытался сквозь него пройти, но, преткнувшись, поморщился, обошел и пошел дальше.

Вначале это даже обрадовало его: он боялся, что большевики поймут свою ошибку и пошлют погоню. Но с каждым новым опытом радости становилось все меньше. Он даже засомневался, взаправду ли он остался жив. Может, он призрак? Вот еще не хватало! Но он видел свою тень, свое отражение в окнах и лужах. Если он и был призраком, то принадлежал к какому-то еще не изученному наукой их виду. К вечеру он почувствовал голод и ворчание в животе. Это тоже утвердило его в мысли, что он жив, хотя и скрытым для окружающих образом.

Не без колебаний он воспользовался своей невидимостью и соизволил утащить с прилавка одну сайку. Сайка была рассыпчатой, он моментально ее съел. Поступок этот был некрасив, и Папа́ наверняка осудил бы его. Но Папа́ был убит и лежал в земле (про шахты и поджигание тел он узнает позже), а ему надо было как-то жить и подкреплять организм. Он стряхнул в рот крошки и задумался над своим будущим. Без царства, без семьи, даже без прислуги. Без ничего.

Ночь он провел на страшно неудобной скамейке в общественном саду. Замерз, снились одни кошмары, он вскрикивал и защищался ладонями от пуль. Утром зуб на зуб не попадал, звонили к заутрене. В церкви должно быть тепло, решил он. Теплее и уютнее, чем здесь, в этом ледяном парке.

В храме на него тоже никто не обратил внимания. Он обошел иконы и встал в уголок. Заканчивались часы, прошел, размахивая кадилом, диакон. «Всех, говорят, расстреляли!» – прошептал кто-то рядом. Он повертел головой, увидел двух женщин. «И царских деток тоже?» – не поверила вторая. И тут же заговорили о ценах на хлеб. Из алтаря раздался голос знакомого старого священника, который приходил к ним однажды служить в Ипатьевский дом.

Когда началось причащение, он сложил руки и придвинулся вместе с остальными поближе к чаше. Причастников было немного, и он вскоре оказался возле того батюшки. «Причащается раб Божий…» – пропел батюшка, глядя в чашу.

– Алексий, – произнес он тихо, принимая причастие.

Батюшка поднял глаза – и увидел его в забрызганной кровью одежде. Лжица в руках затряслась, и батюшка чуть не выронил ее: «Алексий… Раб Божий Алексий…»

Быстро шепнул что-то диакону, диакон его тоже увидел и, едва дав поцеловать край чаши, увел в понамарку. Остальные ничего не заметили.

В понамарке, после целования креста, он стал виден уже всем. И старому алтарнику, и пономарю, который от ужаса сжал себе рот ладонью.

– Клянитесь, – сказал батюшка, подняв напрестольное Евангелие, – клянитесь, что ничего не видели!

Потом наедине он рассказал батюшке свою историю, умолчав, правда, о звезде.

– Прятать вас я не могу, сами дрожим, – говорил священник плачущим голосом. – К тому же видели вас уже здесь. Хоть клялись, а клятва сегодня на Руси и пятака не стоит. Батюшке вашему, упокой Господь душу его, тоже клялись и присягали… Так что уходить вам надо. Кто вы есть, никому не сказывайте, никому! Говорите, коли спросят: сиротка убогий, родителей не помню. Одежку вам сменим, хлеба с собой дадим. И пирога тоже дадим, со вчерашних именин отца дьякона осталось. И идите с Богом, авось Господь вас и дальше сохранит.

И он пошел. Шел, сам не зная куда, через красных, белых, снова красных.

Я буду прятаться, пока удастся.

Приму нарочно самый жалкий вид

Из всех, к каким людей приводит бедность…

Трагедия короля Лира была сыграна, Лир погиб, погибли дочери, страна лежала в развалинах, буря носилась по ней. Но его роль только начиналась. Начиналась, когда со сцены унесли, увезли в ночь на грузовике все трупы. Когда над династией, над всей Российской империей был опущен ночной занавес. Он прикинулся дурачком, юродивым. Дурачкам в России было спастись легче. Их жалели, им подавали.

Лицо измажу грязью, обмотаюсь

Куском холста, взъерошу волоса

И полуголым выйду в непогоду

Навстречу вихрю. Я возьму пример

С бродяг и полоумных из Бедлама,

Они блуждают с воплями кругом,

Себе втыкают в руки иглы, гвозди,

Колючки розмарина и шипы…

Нет, он не втыкал себе в руки колючки розмарина. Ладони его вскоре загрубели и покрылись цыпками сами собой, и лицо потемнело от пыли и копоти. Одежда, подаренная екатеринбургским батюшкой, превратилась почти в лохмотья.

И, наводя своим обличьем ужас,

Сбирают подаянье в деревнях,

На мельницах, в усадьбах и овчарнях,

Где плача, где грозясь. Какой-нибудь

«Несчастный Том» еще ведь значит что-то,

А я, Эдгар, не значу ничего.

Их и вправду было тогда много. Детей, подростков, сирот, бродивших по стране. Шедших, куда глядели их голодные, злые глаза.

За эти два года он узнал и понял Россию лучше, чем Папа́ за двадцать лет своего правления ею, а может, даже все Романовы за триста лет. Папа́ иногда приводили каких-то опереточных крестьян. Иногда Папа́ разгуливал в отутюженной косоворотке, наслаждаясь своим демократизмом. Теперь, глядя на толкающийся вокруг народ, слушая его разговоры, вдыхая тяжелый его, кислый, дымный запах, он вспоминал эти родительские забавы с улыбкой. Мысленной улыбкой – губы его почти разучились улыбаться.

Он раздобыл балалайку, пригодились уроки игры, которые он брал во дворце. Кое-что подхватил, разучил по дороге, проходя через деревни и рабочие слободки. Что-то сам насочинял. Репертуар был небогатым, но чувствительным. Дурачку с балалайкой подавали охотнее. Если совсем не подавали, он встряхивал своим свалявшимся, в колтунах, волосом и надрывно пел:

Мою мамку расстреляли!

Мово батьку рас-стре-ля-яли!

Спит под крестиком сестра —

Не гоните со двора-а!

И растирал настоящие слезы, бежавшие по грязным щекам.

Ему подавали. Даже шинельку один раз кинули из окна. Только в трех местах простреленную, а так крепкую, теплую.

Его действительно хранила какая-то сила. Кругом стреляли – его даже не царапнуло. Кругом болели, умирали от тифа, холеры, он видел трупы своих сверстников на вокзалах и площадях, а сам он только один раз сильно простудился, шесть дней его тряс кашель и потом отпустил. Он мерз, но не окоченевал, голодал, но как-то кормился: то добрые люди подадут, то злые зазеваются. Ни разу его не ловили, не били, не обыскивали, иначе – прощай, футлярчик! А его он берег: уложил в мешочек и привязал к шее веревкой. Так и ходил.

– Подайте Тому на пропитание! Бес мучит его. Вот он, поганый! Вот я его! Вот я его!

Только один раз, под Пермью, случилось ему испытать опасность и чуть не лишиться и футляра, и заодно и своей новой, голодной и бродячей жизни. Напал на него какой-то детина, разбил балалайку, раздел и привязал к сосне. Дело было поздней осенью, он начал замерзать. «Ладно, – говорил детина противным театральным голосом, натягивая снятую с него шинельку, – некогда мне тут с тобой… Дел много, царство меня дожидается. Какое царство? Известно какое, российское. Ты думаешь, я кто? Я, – детина поправил шинельку и приосанился, – наследник престола, убиенный царевич Алексей… Да, Алексей Романов. Что рот разинул? Ишь, дурак дураком, а соображает. Да, думали, я – уже того… А я вот он, перед вами. Теперь, главное, пропаганду грамотно поставить, и Россия, считай, у меня в кармане. А дураков мы уничтожим. – Поднес к лицу его толстый, пропахший махоркой кулак. – Дураков, жидков и слишком умных, чтобы все по уму были одинаковы, тогда царство крепким будет, потому что все в одну сторону думать будут. Что, ловко я придумал?! А это что у тебя?..» – схватил висевший на шее мешочек с футляром и с силой дернул.