Поклонение волхвов — страница 140 из 148

Подышав, закрыл, погасил свет. Лег, не раздеваясь. Снова зашумел дождь, по освещенной стене поползли тени капель.

Он ворочался, кашлял, вставал и задергивал шторы. Ложился, снова вставал, раздергивал и думал о том, что и дед, и отец умерли в год, заканчивавшийся цифрой три. О том, что непонятно, кем же был выкраден в детстве его дед Лев Триярский. Сектой рождественцев? Ворами, промышлявшими похищением и продажей детей? Или пришельцами из космоса? Последняя версия промелькивала, кажется, у Серого.

«Есть в нас, Триярских, – думал, следя за тенями, – какая-то недоосуществленность. Тот, петрашевец, так и не стал архитектором. Отец не реализовал себя как художник. Я вроде бы и стал композитором, и все равно… Нигде не исполняюсь, не звучу. Точно мы посланы сюда не для самих себя и не для архитектуры, живописи или музыки, а для другого. Как те трое волхвов, о которых мы ничего не знаем. Кроме того, что они пришли, и поклонились, и ушли…»

Дождь ослаб, он задремал.

Резко открыл глаза. Кто-то смотрел на него.

«Гога?»

Зашарил в темноте рукой, зажегся торшер.

За столом никого не было.

Отдышавшись, потянулся за книгой.

* * *

Теперь он стоит на кухне. В комнате хлопает форточка.

Он прислушивается.

– Тише, главное, не испугать его.

– Ничего, не маленький.

Голоса… Как в ту ночь, когда он мотался на Гагаринку.

– А если решит, что сходит с ума?

– Да нет, подумает, просто переутомился. Бессонницы, неприятности… Он еще про Садыка не знает.

– Тсс! Не надо торопить события.

Кто-то садится на диван, тихий скрип пружин.

– Знаете, я думаю, для начала хватит. Он должен к нам привыкнуть. Как вы считаете, граф?

– Граф сегодня не в настроении. Но я согласен. Вы знаете мою позицию, хорошего – в меру. Ну что, господа, до встречи в Музтеатре?

* * *

Возле Музтеатра, как всегда после дождя, плещется огромная лужа.

Машина взрезает ее, фасад с колоннами рассыпается. Николай Кириллович расплачивается и хлопает дверцей.

– Ну, вы уже в курсе, – встречает возле входа Ринат. – В общем, бардак. Оркестр уже на ушах. Собираются писать коллективное письмо.

– Не надо. – Николай Кириллович дергает дверь, дверь не подается.

– Я тоже считаю, что не надо. Но уже афиши везде расклеены.

– Когда сообщили?

Дверь с визгом открывается.

– А никто не сообщал. Дияров был там на каком-то заседании вчера…

– Хорошо. Передайте, репетиция начнется как обычно. Начинаем со Шнитке. Я сейчас к директору и обратно.

Ринат делает гримасу и поднимается в зал.

Николай Кириллович идет по коридору. Прижимается к стене, мимо проносят огромную голову Ленина.

О том, что фестиваль решено проводить не в Центре современной музыки, а здесь, в Музтеатре, он успел узнать от Жанны. Забежала к нему час назад, мокрая, взвинченная, плюхнула на стол пакет с котлетами. Он поцеловал ее в холодную щеку, но есть не смог, не лезло.

* * *

– Да, слышал, слышал… – Директор ползал под столом, разыскивая что-то. – Ну что тут делать будешь? Подвели строители, куча недоделок. Центр в аварийном состоянии. Людей туда пускать нельзя… Вот шайтан, ну где эта ручка?

Из-под стола показывается директорская голова.

– Вчера японская делегация была, авторучку подарили. Куда могла деться, а? На столе нет, на полу нет… Что я должен думать? Совести у людей нет, совести… – Голова снова уходит под стол, слышно пыхтение. – Раньше у нас за такие фокусы руки отрубали! И никто авторучки не воровал.

– Но здание Центра уже было принято…

– А как у нас принимают?.. Давай-давай, и подмахнули. Вы представьте, то-о-олько начнете самое интересное исполнять, а тут крыша падает. Или канализация лопается. Что, нужны такие приключения?

– Может, тогда вообще отменить фестиваль?

– Зачем сразу «отменить»? – Директор поднимается, отряхивает колени. – Проведем здесь, у нас, даже лучше будет! И публики больше будет. Этот ваш Центр – вообще непонятно, почему «центр», это край света! Раньше даже в городскую черту не входил. Центр – это у нас здесь. Обком рядом, Универмаг рядом, базар рядом… Ну куда она подевалась, а? Сабахат! – кричит через приоткрытую дверь. – Не видела мою новую ручку?! У тебя глаза есть? Ты ими куда смотришь? Не найдешь ручку – уволю.

Появляется сонная секретарша, начинает ползать по полу.

– Но у Музтеатра своя программа на эти дни… – Николай Кириллович отходит в сторону.

– И какая программа! Видели? Юбилейные концерты, новая постановка «Прощай, паранджа!»… Ничего, ничего, что-то ужмем, сократим немножко. Вы тоже сократите. Лучше всего – половину, но если не получится…

– Мы ничего не будем сокращать.

– А как тогда?

Секретарша заглядывает под стул.

– Не знаю. – Николай Кириллович дергает головой. – Попытаюсь напрямую поговорить с Дурбеком Хашимовичем.

– Ну, попытайтесь, если хотите… Дуркоры как говорят, знаете? Не всякий прямой путь – самый короткий, не всякий короткий путь – самый быстрый… И не всякий быстрый приводит куда нужно.

Поднимает затрещавший телефон.

– Алло, эшитаман! Келдиларми? Узилар?[94] Срочно всех в зал! – Прикрыв трубку ладонью, подмигивает Николаю Кирилловичу. – Рудольф Карлович сейчас будет свою новую оперу показывать! Это для вас просто судьба, ажойиб имконият![95] Вот он может, своим, так сказать, авторитетом, своим музыкальным весом решить этот вопрос…

* * *

Вместо зала все толпятся в репетиционном классе, вокруг рояля. Рудольф Карлович изъявил желание именно на этом рояле показывать свое новое произведение. В соседнем классе греют чай и раскладывают пирожные.

Дверь в коридор наконец распахивается, гул смолкает.

Рудольф Карлович, кланяясь, движется к инструменту. Давлат идет рядом, поддерживает за локоть. Лицо у Давлата серое и испуганное. Еще страшнее лицо Рудольфа Карловича. Бесцветные глаза куда-то провалились, рот полуоткрыт, над верхней губой торчат усики.

– А! Николя! – Машет ему через рояль. – И ты… тут?

Бежак смотрит на него, отворачивается, кивает кому-то, целует слегка мужскую руку Виолетты Захаровны. Еще одна рука тянется к поцелую.

Бежак опускается за рояль. Разглядывает клавиши, теребит папку с партитурой. Подзывает жестом Давлата. Голова Давлата склоняется, кивает.

Появляется стакан с водой.

– Досточтимые и любезные друзья!

Надтреснутый голос Рудольфа Карловича облетает класс и отзывается легким гулом в раскрытом рояле.

В дверь протискивается директор с торчащей из кармана авторучкой. Приглаживая волосы, становится на уступленное ему место у клавиатуры. Следом, надевая на ходу очки, продвигается Зильбер-Караваева, встает рядом с Николаем Кирилловичем: «Приветик… Давно началось?»

– Я неизбывно благодарен вам, досточтимые друзья мои, что в этот хмурый, ненастный день вы нашли время и изъявили желание послушать мой скромный опус.

Раздаются одинокие аплодисменты. Бежак морщится, ладони застывают.

– Этот опус, это произведение, характерные отрывки из которого я хотел бы для вас исполнить, является плодом… плодом-м… – Рудольф Карлович задумывается.

– Вдохновения, – подсказывает кто-то басом.

– Вдохновения?.. – Рудольф Карлович снова морщится. – Какая пошлость! Нет, нет. Он является просто – плодом. Как я-бло-ко!

Раздаются смешки. Давлат глядит в потолок.

– Разве яблоко – это смешно? – Рудольф Карлович поднимает брови. – Я не знал. Впрочем, для кого-то яблоко может быть смешным. Так вот, этот плод, этот опус я вынашивал долгие годы… Для чего я вам это говорю? Может, вы скажете, что музыка не требует слов, не требует объяснений. Что она сама все в себе объясняет. Но это – заблуждение, пусть даже и великое. Музыка лжет, бредит, несет чепуху. Как сказал Ницше, если бы музыка заговорила словами, все бы заткнули уши!

Снова появляются улыбки. Чей-то шепот недалеко от Николая Кирилловича спрашивает, кто такой этот «Ниже».

– Ницше, друзья мои, конечно, был слабым композитором, но кое-что он понимал. Музыка требует слова… «Вначале было Слово», как сказано… мм… у другого мыслителя. А когда появилась музыка? Когда, а?

Обводит взглядом собравшихся.

– Музыка появилась раньше, – неуверенно говорит Петр Первый.

– Что?

– Музыка появилась раньше.

– Раньше чего?

– Всего.

Снова хмыканье; директор вытаскивает из кармана японскую авторучку и начинает ее изучать.

– Нет!

Директор испуганно прячет ручку обратно в карман.

– Нет, – уже спокойнее повторяет Бежак, – ничего про нее там не сказано! Не было музыки ни в первый, ни во второй день творения. Вообще – ни в один день… Не упомянута! И в саду эдемском, то есть в раю, не было музыки, это я вам как старый коммунист говорю…

Два-три напряженных смешка. Некоторые переглядываются.

– Музыка, досточтимые мои друзья и собратья, появляется только после изгнания из рая, после грехопадения. И сама она – следствие этого отпадения от первоначального сияния. Каков же, спросите вы, ее источник? Божественный?

Рудольф Карлович строго смотрит на директора. Тот мелко мотает головой.

– Да, не божественный, высокоученые мои собратья! Музыка утишает, она примиряет человека с его падшим, греховным, полускотским состоянием. Она украшает грех, она расцвечивает нашу мерзкую, склизкую жизнь радужными цветами!

– А как же церковная музыка? – не выдерживает Петр Второй.

– Церковная музыка… – Бежак щурится. – Церковь надеялась, что ей удастся как-то освятить музыку, приручить ее, использовать. Это было отступление, компромисс. Разве Иисус пел или играл на инструментах? Или его апостолы? Никакой музыки в евангелиях нет! Только слово! Но когда стали создаваться богослужения… Первые века еще как-то удавалось удерживать музыку в узде, подчинять ее слову. Все эти знаменные распевы, крюковая нотация. А потом наступает время взбесившейся музыки, едва церковь ослабила хватку. В Европе это с Баха, уже у него музыка с трудом подчиняется молитве. Она сама желает быть молитвой! В Россию приходит партесное пение, музыка, мелодия подчиняет себе молитву, заглушает ее своими красотами! Певчие уже не молятся своим пением, они кон-цер-тируют!