Поклонение волхвов — страница 141 из 148

Наступает пауза.

– Интересно… Интересно… – бормочет Зильбер-Караваева.

Бежак разглядывает клавиши.

Директор осторожно откашливается:

– Рудольф Карлович, – наклоняется над лысиной Бежака, – а как же ваша опера?

– Какая опера?

– Ну… Нам показалось, вы сказали, что хотите показать оперу.

– Ах, оперу? А вы знаете, что такое опера?

Директор задумывается.

– Ну, это когда поют… – Жует губами. – Когда правильно поют…

– Опера – самый низкий и пошлый род музыки. Музыка для толпы. Музыка, подчиненная словом, но не словом молитвы, а бытовым, уличным. Как говорил Шопенгауэр, опера порождена чисто варварской склонностью усиливать наслаждение от музыки разными театральными эффектами, блеском декораций, фабулой пьесы… Вы читали Шопенгауэра?

– Шопена читал, а этого, Га… Га…

– Нет, оперы подлежат разрушению в первую очередь.

– А ваши собственные оперы?

Николай Кириллович не успевает заметить, кто это спросил: он напряженно вглядывается в лицо Бежака, его глаза.

– Мои оперы? Это как раз был первый опыт разрушения музыки, так сказать, изнутри.

Оглядывает зашептавшиеся, заволновавшиеся фигуры, все снова замолкают.

– Нет, сегодня я принес кантату.

Поглаживает нотную папку на рояле.

– Так покажите нам ее! – не выдерживает кто-то.

– Просим, маэстро! – взвывает ультразвуковое сопрано Василисы Ден. – Давайте ему похлопаем, товарищи!

– Рудольф Карлович, так о чем ваша кантата?

Бежак снова поднимает глаза, выкрики и хлопки стихают.

– Я уже сказал, мои досточтимые, о чем она. О разрушении музыки. О ее полном и скорейшем уничтожении.

– Уничтожить музыку? Зачем? Всю музыку? – Класс зашумел.

– Не совсем всю. Оставить самую примитивную. Эстраду, детские песенки…

Напевает фальцетом:

– Си-я-яй, Дуркент!

Смех.

– Товарищи, товарищи, прошу серьезней!.. – Директор поднимает руку.

– Эта идея, – Рудольф Карлович прикрывает глаза, – пришла мне еще, когда я обучался у Шенберга. Шенберг, вы знаете, был великий разрушитель! Но то разрушение, которое он производил, было, с одной стороны, слишком явным, и это тогда оттолкнуло многих, да и до сих пор… С другой стороны, это разрушение не было полным. Он продолжал наивно верить в силу музыки, в ее какое-то высокое предназначение, в то, что атональная система обогащает ее! В этой вере он был романтик, не слишком далеко ушедший от Вагнера или даже Бетховена… И тогда я понял, что надо идти по-другому. «Мы пойдем другим путем!» Прежде всего, надо ясно и хладнокровно отдавать себе отчет в своей миссии. В том, что твоя задача – разрушение этого страшного здания по имени музыка. В классе наступает молчание, лица напряжены.

– Не думайте, друзья мои, что это была лишь механическая работа, что она не требовала таланта, озарений, трудов! Но главное, надо было понять, открыть, что музыка может быть разрушена не новым, не утонченным формальным варварством, которое несла тогда нововенская школа. Музыка должна быть разрушена изнутри, из традиции, из классики, из ее виртуозного опошления, доведения до абсурда…

– Я говорю, он очень современно мыслит, – в ухо Николая Кирилловича вторгается шепот Рогнеды. – Очень современно…

Рудольф Карлович делает глоток, ставит стакан обратно:

– Я посвятил этому жизнь, – промакивает лоб платком. – Я писал оперы, симфонии, балеты, в которых выворачивал наизнанку всю историю музыки, пародировал все ее известные темы, искажал все знаменитые цитаты. Какие только буквенные символы я не вплетал – не осталось, кажется, ни одного непристойного слова, которого я бы не зашифровал в темах… Но никто этого не слышал. Я ерничал – мне аплодировали. Я издевался – мне давали премии. Я убивал музыку – мои сочинения становились классикой, образцом для подражания… Я надеялся, хоть кто-то из моих учеников это поймет…

Смотрит на Николая Кирилловича:

– Никто.

Расстегивает верхнюю пуговицу, дергает шеей.

– Душно-то как… Тогда я и начал работать над этой кантатой. Здесь… В ней раскрыты все тайны моей работы. Показан весь путь… современного музыканта. Сюжет очень прост. Последние дни Земли, в Землю должна врезаться комета. Основа здесь биографическая, я как раз ребенком… ребенком был в Милане с моей матушкой, шел десятый год, все ожидали столкновения с кометой Галлея. Матушка моя была в панике, весь Милан – в панике. Каждый час выходят выпуски газет, листовок, везде эта комета… Сумасшедшие дома переполнены, куча самоубийств. Накануне уже никто не работает. Собор переполнен, внутри давка, люди стоят на коленях прямо перед собором, простирают к небу руки, другие поднимают к небу кулаки и хулят Господа. Тут же носится толпа ряженых, пьеро, коломбины, много звездочетов и волхвов в синих колпаках и плащах со звездами… Магазины открыты, фрукты, хлеб, вино – бери даром!

– Здорово! Коммунизм.

– Но мальчик, – Бежак не слышит реплики, – все-таки попадает в собор и видит орган… Нет, конечно, он слышал орган и у себя в Вене, но здесь он звучит совсем по-другому. И, слыша эту музыку, мальчик вдруг понимает, что того ужасного, чего эти люди боятся, не случится, что комета не свалится и Земля не погибнет. Но вот музыки – музыки уже больше не будет. Что вот отзвучит эта тема – и все, от музыки на Земле останется только оболочка, только обрывки, которые будут разрываться на еще более мелкие клочки… Откройте, пожалуйста, форточку – спертый воздух!..

Слышно копошение и скрип открываемого окна.

– Но теперь наступает новая эра, новый эон. Тайное выходит на свет. Quidquid latet apparebit.[96] Открывается истинное предназначение всего. Давлатик, – поднимает голову к Давлату, – ты помнишь, как назывался этот роман о будущем, где пожарные, вместо того чтобы тушить пожары, их разводят?

Давлат мотает головой.

– А я ведь советовал его тебе… Не помнишь? – Опускает подбородок. – Так вот, высокочтимые мои друзья, такое время наступает. Последние великие грезы уходят, приходит время великой честности. Пожарные будут поджигать дома, библиотекари – уничтожать книги, учителя – делать из смышленых детей тупиц и идиотов, богословы – учить о том, что Бога нет… А музыканты должны разрушать музыку. Потому что только они способны это сделать про-фе-ссионально!

Снимает папку с рояля, развязывает тесьму:

– Я долго не решался представить этот опус на ваш взыскательный суд.

Тесьма все не развязывается, пальцы дрожат.

– Но сегодня они мне разрешили. Они сейчас тоже здесь, хотя вы не видите их. Я тоже их не вижу, только слышу их тихие голоса. Они ободряют меня…

Николай Кириллович, ловя губами воздух, протискивается к окну.

– О ком это он?

– О гениях, наверное…

– Не получается! – Бежак бросает папку на рояль, кто-то пытается взять ее, чтобы помочь, старик мотает головой. – Не надо, друзья мои, я все помню по памяти. Итак, самое начало кантаты!.. Я прошу вашего полнейшего внимания. Вступление органа. Впрочем, я еще не решил до конца, может, это будет колокол!

Николай Кириллович сжимает губы и смотрит на Давлата. Тот опускает взгляд.

– Итак… – Пальцы Рудольфа Карловича касаются клавиш.

«Ми-до, ми-до, фа-ми-ре!»

Пауза.

«Соль-соль-соль, ля-си-до, до-до!»

– Это же «Чижик-пыжик»! – взвизгивает Василиса Ден.

Поднимается гвалт, выкрики, что-то падает. Хохот Бежака, сумасшедшие удары по клавишам.

Николай Кириллович замечает в окне, у служебного входа, карету «скорой помощи» и курящих возле нее санитаров. «Скорую» заранее вызвал Давлат.

* * *

Дверца захлопывается. Труба трясется и пускает дым, «скорая» дергается.

– Эх, Рудольф Карлович, – директор провожает машину взглядом, – хоть бы немножко потерпел, пока юбилей кончим! Столько гостей, столько иностранцев!.. Японцы!

Махнув рукой, идет к служебному входу.

– Товарищи, – останавливается, – предупреждаю официально и всех сейчас соберу, тоже предупрежу. Все, что произошло… Сами понимаете. Поэтому – ничего не произошло. Рудольф Карлович показывал свою новую оперу и немного переволновался. Результат – нервный срыв, и точка!

Народ хмуро расходится.

Мимо проходит Ринат:

– Самим бы тут, блин, не «переволноваться»!

– Пирожные с чаем хотя бы остались? – интересуется кто-то.

Николай Кириллович остается с Давлатом.

Давлат собирался ехать с Бежаком, но решили, что поедет администратор театра, лицо официальное.

– Не мог я его удержать. – Давлат глядит под ноги. – Говорит, желаю с театром попрощаться. Позвонил мне, еще темно было.

– А в папке?

– Чистые нотные листы.

– Ладно, пока… Поеду искать Синего Дурбека.

Давлат останавливает его ладонью:

– Да, это я дал ему посмотреть твою симфонию! Знаешь, сколько он просил об этом? Да, не надо было, он после нее совсем плохой стал. Думаю, голоса здесь даже ни при чем. Это все от отчаяния.

– Я тоже сегодня утром эти голоса слышал.

– Они уже тут несколько дней. – Давлат оглядывается. – На Гагаринке были. Нищие видели, теперь боятся, в церкви ночуют, у отца Михаила… Еще и Садык исчез.

– Как?

– В Ташкенте ничего не добился, даже хуже. Говорят, полуголым из какого-то кабинета выволокли. Прилетел два дня назад сюда, вышел из аэропорта и… – замолкает.

Николай Кириллович оборачивается.

За спиной стоит Казадупов.

– Проезжал мимо. – Щурится на солнце. – Смотрю, суматоха, «скорая» выезжает. Дай, думаю, остановлюсь…

Давлат, поздоровавшись, уходит.

– Да, не ожидал, не ожидал, – вздыхает Казадупов.

– А мне кажется, вы все ожидали, Аполлоний Степанович.

– Да? Интересно, интересно. И каким образом?

– Не знаю. Просто чувствую.

– Ну что вы… Мне аж страшно. Вы меня демонизируете.

– С каким-то Казадуповым был знаком один из моих предков, Николай Триярский. Тот Казадупов был фельдшером и создателем какой-то секты и жил в Новоюртинске, это где-то теперь в Казахстане. Еще с одним Казадуповым сталкивался мой отец в Ташкенте, тот был следователем. Возможно, это был тот же самый Казадупов, о котором пишет в своих воспоминаниях моя мать: какой-то Казадупов держал ее и других детей в подвале, а потом сошел с ума.