Поклонение волхвов — страница 34 из 148

Лица замерли, слушая волной идущую речь. А Николенька сам не знал, откуда эта волна: от разговоров ли с Павлушкой или от собственной его «сказки»? И отчего слушают его неподвижно, как скульптуры, – откуда эта неподвижность? Неужели – тускло светящийся дар слова, хранимый в пыльном матрасе?

– А волхвы? – спрашивает один. – Волхвы?

И тихо делается в избе; только ветер играет занавеской и качает табачные фимиамы. И вспоминается «сказка» – о том, как далеко, за синим морем, жил-был царь, и не было у него детей, и никто, ни врачи, ни шептатели, не мог царю помочь в этом. И как однажды увидел он во сне неизвестного ему царя, и тот назвался Гаспаром, или Строителем, и предрек рождение сына, но предупредил, что не будет сын этот царем. И когда луна на небе округлилась, царица почувствовала, что затяжелела. А когда зажглась на Востоке новая звезда, родился у царя сын.

– Царя звали Ирод.

Редкий для Иудеи снег выпал в ту зиму. Как пух новорожденного херувима, как манна, просыпанная по пути из Египта. И Вифлеем, земля Иудова, что ничем не меньше еси во владыках Иудовых, вся присыпана снегом, пухом, манной; и от капель вздрагивают лужи, и звездное небо в лужах с горячею звездой, и легкий пар поднимается над вертепом и гаснет. И в Вифлееме все убрано огнями – к чему бы: ведь еще никто не знает о Рождестве? Должно быть, ко дню рождения щекастого римского бога, Митры, – боги не виновны, что рождаются в один и тот же день. Впрочем, нет – свет течет от новой звезды; от света ее светло на стогнах и в домах, что позволяет сэкономить на ламповом масле – опять подорожало; ох уж этот Ирод! – и так последние времена и скорый конец света, а он еще цены поднимает! А звезда висит, улицы и площади плещутся в ее сиянии, как глиняные рыбы, вроде тех, которыми торгует мальчик-сириец, расхваливая свой товар по-арамейски и по-гречески; мимо него движется караван, сползает снег с крыш; и трое волхвов с караваном. А народ счищает снег и ропщет, что хлеб стал черствей и дороже, зрелища никуда не годны, не то что при прежних властях; да вот еще и снег, с чего вдруг, а ну-ка попробуй, не манна ли? – нет, не манна… И, чавкая ногами по снежной каше, бродят иностранцы-инородцы и спрашивают на ломаном арамейском: «Где есть рождеи-ся Царь Иу-дей-ский?» «Да как же! – отвечают горожане, – знаем-знаем, родился у нашего царя сын, наследник долгожданный…» А волхвы – не понимают, переглядываются, на звезду новейшую – зырк, и за свое: «Где есть рож-деи-ся Царь Иу-дей-ский?» И уже бегут по снежку соглядатаи во дворец Ирода: что-то опять мутят эти – с Востока! «Неужели, – думает Ирод, сцепив с хрустом пальцы. – Неужели?» И смотрит на своего сына, сопящего из кружев, с нежностью и разочарованием. Из окна остывшей залы видно движение волхвов, сонное качание тюрбанов: уходят, уходят…

* * *

Уходили ночью.

Николенька помолился, завернул в полотенце свои звезды. В полтретьего постучался Грушцов. Вышли, помолчали на воздухе.

– Табачку бы, – сказал Грушцов.

– Табачок – глупость, – ответил Николенька, побуждая Грушцова ладонью к движению вниз, с пригорка.

У бараков их уже ждали, притоптывая. Подождали еще троих. Кто-то спросил, будет ли там хлеб. Грушцов сказал, что будет. «И табачок», – добавил. Наконец вылезли остальные трое. Их коротко, чтобы не тратить тепло изо рта, выругали.

– Ладно, идем, – обрезал Триярский, нащупывая под шинелью полотенце.

Стали спускаться. Собаки спали; часовые тоже не представляли угрозы. Один валялся пьян, из будки торчала нога. Другой был из своих: заблаговременно обезоружил себя, заткнул рот материей и связался веревкой.

* * *

Алексей Маринелли стоял на валу и следил за уходящими.

– Алексей Карлович!

Пыхтя поднимался Казадупов.

– Тише! – скривился Маринелли на грузную фельдшерскую тень. – Они ушли.

– Звезды… – задыхался Казадупов, вытирая пот. – Звезды у вас?

– Одна. Только одна.

– Где ж вторая?

– Второй не было. Я перетряхнул весь матрас.

– Чорт! Где же хотя бы та? Она при вас?

Маринелли достал – едва заметный огонек.

– Вот.

Казадупов выхватил, зажал в кулаке и тут же въелся в лицо Маринелли, в его усмешку; разжал кулак и посмотрел на свечение.

– Вы перепутали, Алексей Карлович! Это фальшивка, которую я дал вам для подмены! Вам не удастся меня провести, ми…

Закончить не удалось.

Маринелли сбил фельдшера, сжал горло, придавил к краю стены.

Голова Казадупова с выпученными глазами зависла над пустотой.

– Я лечил вас… Мы служим оба одному…

– То, чему мы служим, больше не нуждается в ваших услугах!

Маринелли сжал пальцы на фельдшерской шее; потом резко толкнул тело; оно перевалилось через край и полетело вниз.

– Занавес. – Маринелли глядел на мешковатые кульбиты, пока тело не замерло внизу насыпи.

Присел, блестя испариной.

Достал из шинели еще один светящийся комочек.

– Так, значит, дар власти…

Подбросил на ладони. Вытянул руку за край стены, еще раз подбросил – над той пустотой, которая поглотила Казадупова.

Слегка наклонил ладонь.

Быстро сжал пальцы, спрятал свечение обратно в шинель.

* * *

Киргизская степь, 19 октября 1851 года


Николенька вздрогнул и открыл глаза.

Лагерь еще спал. Прямо на земле, покрытой чем-то белым.

– Снег… Снег!

Снежинки плавали в воздухе, ложились на затылки, сапоги, на раскинутые во сне руки. Ранний, неслыханно ранний снег. Ставивший большую белую точку на всем их походе.

Неудачи пошли с самого начала.

Еще с той ночи, когда, отойдя от Новоюртинска, все вдруг разом бросились петь и обниматься. Потом стало выясняться: кто провизию не захватил, кто оружием не озаботился. Еще – был договор с караваном, последним караваном, шедшим на Бухару; должен был выйти из Новоюртинска в следующее утро и, встретившись с беглецами, прихватить с собой. Отряд встал в условленном месте. Каравана не было. Простояли день, устав от вглядывания в пустоту. Оставаться было опасно – крепость могла выслать погоню. Двинулись без каравана, по сомнительным картам, на ощупь. Ясные дни сменились свинцом, с налетами ветра. Зашептались, забормотались первые жалобы; пара-другая глаз глянула на Николеньку. Проходя ночью мимо костра, уловил: «Вернуться… Покаяться…» Подошел к огню: «Что, вернуться хотите?» Те – в землю, в дышащие угли: «Да нет, куда уж…» Чувствовал Николенька, что не от тягот это, а оттого, что словно вдруг засомневались в нем, словно трещина между ними прорезалась. То каждого его приказа ждали, тянулись – теперь сделались чужими. Правда, речи его и рассказы все так же действовали, завораживая. Но на одних речах долго в степи не продержишься. Постоял Николенька у костра, кашлянул и отошел. Нащупал обернутые в полотенце звезды. Одна с недавних пор стала холоднее… Или нет?

За ночь степь выстыла, и вот – снег. Солдаты шевелились, потягивались, поднимали головы.

Триярский скомандовал сбор. Его вяло слушались. Снег словно придавил всех. Словно было: ожидание праздника, чуда, подкрепленное, как неотразимыми доводами, запахом апельсина, шорохом гирлянд, – и все вдруг исчезло. Распахнулось ледяное окно, расплескав тысячи стеклянных брызг, ветер хлынул; качнулась и рухнула елка. И дети прилипли к двери, у которой подглядывали; закричала Маменька, затопала прислуга, даже Папенька пророкотал по-французски – из гнезда своего, в кресле свитого… Но всё – умер праздник, сколько бы ни поднимали елку, ни выпрямляли ветви. Пусто. Ледяно.

И вдруг, как всегда, без повода – заблудившимся лучом коснулось счастье. Вздрогнул Николенька от него, как от ожога. Снег горя сделался снегом радости и летел в Николенькино расцветавшее лицо. Показалось – слепой снег, в рушащихся на землю лучах. И степь, затканная светом, вскрылась до самого горизонта, где уже вспухал куполами жаркий азиатский город.

А чуть ближе, вытаптывая в снегу причудливые следы, двигался караван.

Впереди двигалось трое всадников: Гаспар-архитектор, Мельхиор-живописец и Балтасар-музыкант, за ними – остальные.

Вглядываясь, он заметил и Маменьку, одетую в восточное платье, впрочем, шедшее ей; и гордого Папеньку на верблюде. На другом верблюде раскачивался Саторнил Самсоныч, облепленный гроздьями прелестниц. Пониже, на ослике, – Казадупов, громко декламируя монолог Ричарда Третьего; бессмертные строки подхватывали актеры из повозки; с ними Игнат – руками размахивает… А вот и карета подомчалась, блеснув лаком; вышла из кареты Варенька в пышном, расплескивающемся на ветру платье; в руках чудо кружевное, Ионушка. Да и старший, Левушка, из кареты глазком выглядывает.

И весь отряд, размахивая руками, уже пристраивается за караваном. И, не чувствуя под ногами ни снега, ни твердости земной, плывут с ним сквозь степь промытую…

Обернулся Николенька и увидел, что стоят за ним все, весь отряд, и смотрят туда же, на трех всадников. Только померкло вдруг все, провалилось в снежную заверть; да всадники, заметив отряд, развернули лошадей и пустили их прямо на Николеньку. И за всадниками, в наплывах снега, пропал караван, развалился на темные, мохнатые тени и конские гривы, над которыми взметнулось знамя с желтой луной. И вся эта лавина, оскалясь, хлынула на лагерь. Николенька сжал звезду власти – холодную и бесполезную…

* * *

Бой угас, черной фасолью по снегу были рассыпаны трупы. Обрывки дыма пробегали над землей и разлагались в воздухе.

– Иди, живых поищи, – сказал Темир. – Для чего мне мертвые русские? Даже мои псы не станут есть их.

Несколько меховых шапок кивнули и разбрелись на поиски.

– Странная победа, – разговаривал сам с собой Темир, вглядываясь сквозь густые, как войлок, клубы дыма. – Они дрались так, словно совсем не хотели остаться живыми. Для чего тогда они бежали к нам в степь? В степи надо вести себя по законам степи. А законы степи – это наши законы. Потому что мы – дети этой степи, у нас кожа цвета степи, гладкая и смуглая. А у