– Ну, у кого теперь мыслей нет, – усмехался Ego-Кошкин. – У всех теперь мысли.
Разговор происходил в одном из «гротов», откуда можно было легко наблюдать за тем, что творилось в «Шахерезаде».
А творилось здесь обычно многое. Публике предлагалась музыка: днем скрипка, довольно недурно; по вечерам концертное исполнение, силами местного музыкального мира. Иногда бывало свеженькое, дебюты вновь прибывших артисток, увековеченные Ego на скрижалях «Ташкентского курьера»: неподражаемая в своем жанре интернациональная лирико-каскадная артистка m-lle Тургенева, танцовщица Нюсина и дамский оркестр из пятнадцати человек.
Сегодня было обещано трио на цитрах, банджо и мандолине семейства Бернар. Семейство пока шуршало в гримерной, фиксатуарясь и пробуя инструменты. В зале на возвышении топтался скрипач Делоне в чалме с изумрудом. Осыпая деку пудрой, исполнял мелодию Индийского гостя из популярной оперы; из глубины аккомпанировала девица Сорочинская, тоже вся – в восточном вкусе, с целой ювелирною лавкой в ушах и на груди; все это на патетических аккордах болталось и звякало. Позади колебался занавес: одалиска, пляшущая с кинжалом.
– Жидковато сегодня народу, – заметил Ватутин, докурив, к облегчению Ego, свой «Зефир». – Как полагаете?
– Вероятно, цвет общества все еще заседает в цирке, – предположил Ego.
– Где?
– У Юпатова. Артель официантов предоставила для сопровождения греко-румынский оркестр.
– Жулики! – зевнул Чайковский-младший.
«Жулики» было его любимое mot.
– Думаю, после цирка сюда наведаются. Павловский, Левергер с Левергершей ну и Степан Демьяныч собственной персоной…
– Персона! – произнес Чайковский-младший и загрустил. Степану Демьянычу он был должен, и не так чтобы пустячок.
Ватутин вертел рюмку. Блюдо остыло и обросло пеплом. Электрическое освещение (в «Шахерезаде» гордились, что шли в ногу с веком и употребляли лампы «Люкс», дававшие красивый свет) делало лицо фотографа похожим на маску.
– Загрустили? – поинтересовался Ego, бодро доедая салат.
– Да об отце Кирилле…
– Кто? Ну да, отец Кирилл! Ваш ведь коллега некоторым образом? В Германии живописи обучался, до того как в рясу свою влез…
Ватутин кивнул. Сам Ватутин западнее Киева нигде не бывал, хотя в молодости собирался овладеть в совершенстве кистью и сделаться портретистом европейского класса. Но жизнь задвинула в Туркестан; картин не писал, снимал местные типы. И отца Кирилла собирался заснять, и на тебе…
– А я, по правде сказать, не понимаю, – жевал Чайковский-младший, – как из искусства можно в религию.
– Вы ж сами хвалили церковную музыку, – поднял бровь Ego.
– Музыку – да. Но музыка заслуга не церкви, а сочинителей. Вот если бы это попы ноты писали, я бы – конечно… А так, уберите, вытащите из церкви все искусство, живопись, музыку, архитектуру, – что останется?
– А помните, что отец Кирилл вам тогда ответил? Уберите из музыки, из живописи все божественное, реги… религиозное – и что останется?
Чалма Делоне, блеснув фальшивым изумрудом, исчезла за кулисой. Аккомпаниаторша извлекла финальный аккорд и последовала туда же.
Публика заинтересовалась, ножи и вилки затихли. Кто-то осторожно захлопал.
Кулиса заволновалась, словно за ней шла рукопашная схватка.
Одалиска на занавесе сдвинулась, и на сцену на своих знаменитых кривых ногах выкатился синтетический артист Бурбонский, любимец ташкентской публики, звукоподражатель-чревовещатель.
– Жулик, – скривился Чайковский-младший, но тоже подался вперед.
О Бурбонском было известно, что он одессит, проживает с престарелой матерью, на которую кричит, и коровушкой-сестрой, которую побаивается. Говорили, что мать его была в молодости первою на Одессе дамою с камелиями, так что многие успели аромат этих камелий перенюхать, отчего и появились на свет Бурбонский и коровушка. С годами камелии увяли, и мадам перебралась в Ташкент. Бурбонский подражал звукам музыкальных инструментов и ухлестывал за гимназистами, за что бывал неоднократно бит и предупрежден. Про коровицу болтали, что в молодости бежала с поручиком, но неудачно, после чего стала презирать мужчин и сдала экзамен на врача-гинеколога.
Покачиваясь на ножках, Бурбонский оглядел зал:
– Почтеннейшая публика! Гутен абенд! Буэнос ночес! Бонсуар! Ассалям алейкум, яхшими сиз…
После приветствий было подано два несвежих, опушенных плесенью анекдота. Эстеты поморщились, но главная публика слопала и шумно отрыгнула аплодисментами.
Замелькала пантомима, представлявшая городские типы.
Докучливый туземный нищий со своей вечной арией: «Тюря, тилля бер!»…
Беспаспортный жид, обнюхивающий воздух и дающий околоточному взятку…
Сартянский купеческий сынок, берущий извозчика («Э, извуш!»), катящий по улицам Нового города до первого питейного заведения. Бурбонский мастерски изображал его «походончик» среди столиков, плюханье за «самий шикарний»; вот к нему, вертя формами, подплывает Маня или Клава, таких, фигурястых, для привлечения и держат… Бурбонский, поиграв глазками, выкатил на «дар-р-рагова гостя» воображаемую грудь: «Что желаете-с?» И тут же снова перевоплощался в купчика и требовал себе «шайтан-воды», гуляя взорами по Маниной груди и ее окрестностям… Вот и рюмочка блеснула, и набулькана шайтан-водица; сартёнок, еще раз скушав глазами подносчицу, опрокидывает рюмку и, опьянев, скатывается с воображаемого стула на пол эстрады…
Публика давилась, кто-то утирал слезы салфеткой.
– Плакать бы над этим надо, а не хохотать, – сказал Ватутин. Кошкин, смех из которого вылетал синкопами, глянул на Ватутина с вопросом.
Ватутин хмуро играл вилкой:
– Просветителей из себя корчим… Цивилизаторов! А вот оно, все наше просветительство, не угодно ли скушать? Русская водка да русская Манька. Тьфу!
– Вы, Модест Иванович, как всегда, мизантроп, – заметил Ego-Кошкин.
– Насчет водки спорить не буду, – откликнулся Чайковский-младший. – А насчет мадемуазель Маньки… Позволю держаться собственного мнения!
– Знаем мы, знаем это ваше мнение, – проговорил Ego. – Какой вы взыскательный гурман по этой части.
– Отнюдь, господа. Гурманы – это, так сказать, поэты среди мужчин; получив карту блюд, они долго изучают ее, выискивая блюдо под названием «Идеал», и, не найдя его, с обидой возвращают официанту. Я же, господа…
– Просветители! – Ватутин все порывался встать и покинуть заведение, хотя ему уже было ясно, что просидит здесь еще не один час, тупея от папиросных дымов и болтовни.
Бурбонский тем временем перешел к десерту.
На десерт полагалась «политика». Тут Бурбонский своими кривыми ножками гулял уже по лезвию бритвы. Стены в «Шахерезаде» тоже имели уши, разве что не лопоухие, как у какого-нибудь сексота, а вполне благородные, а то и с бриллиантиком. О проказах Бурбонского становилось моментально известно полиции, и, если бы не связи владельца «Шахерезады» Пьера Ерофеева, подражавшего Петербургу и Дягилеву… Пьер Степанович брал трубочку, звонил в «верха», и гран-скандаль удавалось замять. На время…
Электричество померкло, освещение сосредоточилось на сцене. Бурбонский распрямился, запахнулся в невидимый плащ, печать нездешнего легла на его потасканную, с обвислыми щеками мордочку… Гамлет! Совершенный принц Гамлет, вот и ладонь словно сжимает череп, и «бэдный Йорик» вот-вот сорвется с гордых губ… Впрочем, нет, не череп, а мешок с деньгами лежит на его ладони – слышен звон монет; уж не венецианский ли купец, господин Шейлок, собственной персоной? Но на лице все еще гамлетовское сомнение, spleen по поводу вывихнувшего себе конечности века, а также уплывшего из-под носа датского престола… Еще одна незаметная перенастройка лицевых мышц, характерный жест – и публика замерла: на сцене возвышался…
– Ну и ну… – икнул от удовольствия Ego. – Смело. Смело.
– Вылитый великий князь…
Видение исчезло: фигура на сцене снова стала Бурбонским, низеньким, с заплывшими глазками, на карикатурных ножках. Публика зашумела ладонями, выстрелила двумя-тремя bravo; полетела роза; Бурбонский хищно ее поймал и «вколол» в реденький локон, оборотясь цыганкой… Публика загремела еще сильнее.
И вдруг звук словно стерли.
Кто-то еще шлепал ладонями, но большая часть зала уже глядела в сторону одного из «гротов», который до того времени был задернут атласом. Теперь атлас был убран, в проеме, склонив голову, улыбался сам великий князь Николай Константинович Романов.
Выдержав элегантную паузу, похлопал:
– Прелестно.
И скрылся за занавесью.
Возникла пауза. Стали слышны отдаленные струны из гримерки и реплики официантов.
Постепенно зал начал оттаивать. Зажглось электричество, добавилась публика, забредшая на огонек по дороге от цирка Юпатова, им полушепотом пересказывали инцидент. Из-за столиков с новоприбывшими слышалось: «Скажите пожалуйста!» Или: «Погорел теперь Бурбонский синим пламенем!» Сам Бурбонский, покамест еще не объятый пламенными языками, уписывал бифштекс; пред ним, кроме мятой розы, стояла пара бутылок, присланных почитателями его таланта, на бутылки налегал преимущественно юный сосед Бурбонского.
– Кто сей юнош? – заинтересовался Чайковский-младший, доканчивая пирожное «Танец живота» (крем, цукаты).
– Васенька Кох… – Ego сполз на драматический шепот. – Чудный мальчик, но, знаете, с нэкоторыми странностями…
Семейство Бернар (цитра, банджо и мандолина) распределилось по сцене.
Публика слушала вяло, вполглаза следя за покрывалом, за которым исчез великий князь. Один из официантов, пробегая, сунул туда голову, высунул, кивнул другому. Тот забежал в «грот», через секунду вылетел с пустыми тарелками.
– Ушли, – определил Ego. – Там у них еще один выход… – Втянул остатки вина. – Пойду, подышу немного воздухом.
– Официантов пошел допрашивать, – проводил его взглядом Чайковский-младший. – Про Изиду под покрывалом.
Ego пробирался меж столиков, раскланиваясь и дергая плечом.
– Как скучно, – разглядывал вилку Ватутин.