Поклонение волхвов — страница 53 из 148

– В Англии, у мистера Вильяма Стэда.

– У кого?

– Известный журналист, оккультист, мой старый знакомый. Читайте газеты, там о нем есть… Ступайте, батюшка.

Тихо, в зал:

– For England! Farewell, dear mother.[25]

* * *

Ватутин и Чайковский-младший ожидали его в буфете.

Чайковский уже успел наведаться в свой конверт – перед ним желтела рюмка шустовского. Ватутин демонстративно пил чай.

– Отец родной! – поднялся Чайковский. – Не за себя рад, за тебя рад. Мы с вами этого Шекспира… англичанишку…

– Третью уже пьет, – пояснил фотограф.

Чайковский-младший попытался усадить отца Кирилла за трапезу, но тот, оценив физиономию композитора, предложил пройтись по воздуху. Подхватив Чайковского под локотки, отец Кирилл и Ватутин отбортовали его к выходу.

На воздухе Чайковский несколько протрезвел, но не потерял энтузиазма:

– Вы не представляете, друзья мои, какую я напишу музыку! Там будет один марш. Он у меня почти сложился, пока я закусывал. Марш датского гарнизона. Какого рода войска охраняли их… ну, этот их штаб?..

– Эльсинор? – переспросил отец Кирилл. – Не знаю. Алебардщики. Копейщики.

Чайковский-младший задумался:

– А и для них подойдет! Вот, послушайте. Вначале: па-па-па…

– А это не тот марш, который у тебя на днях не приняли? – прервал его Ватутин. – Ты еще его вот так напевал и ругался.

– Какой?.. Тот? Да ничего похожего! Совсем другой. И в том никакой паузы перед каденцией нет… И еще один марш напишу, траурный. Для финала, когда трупы понесут.

– А что же у тебя, одни марши будут? – спросил Ватутин.

– Почему одни марши? Это ты с чего взял? Когда королевский выход, то будет мазурка.

– Представляю, как у тебя датская королева мазурку запляшет…

– Хорошо, не мазурку! Полечку какую-нибудь заверчу. Их высочество ж сказали: чтобы было все современно.

– Кекуок напиши сразу, – посоветовал Ватутин.

Чайковский-младший замолчал, стараясь обидеться. Не получилось. В пиджаке ласково грел конвертик, по жилам расходился коньяк, в ушах щебетали птицы. Ласково сощурился на Ватутина:

– Жулик!

Ватутин чертил носком ботинки узоры в пыли.

– Я вот, отец Кирилл, все думал, отчего князь поручил именно нам. Например, мне – съемку. Что ж, нельзя найти в Туркестане лучшего специалиста по живой съемке, чем я?

– Модест Иваныч, ты не обижайся, я не про то «жулика» сказал…

– Нет, конечно, как фотограф я имею репутацию. Но живая съемка – область для меня новая и не сильно привлекательная. Князю это известно. Сам приглашал пару раз других хроникеров. Или вот наш капельмейстер…

– Ты о ком это? – забеспокоился Чайковский.

– …что от него можно ждать, кроме вот этого «ум-па, ум-па»? – Помахал рукой. – О вас, отец Кирилл, уже не говорю. Когда последний раз к кисти-то прикасались? К живописной, а не которой крестики на лбах рисуете.

Отец Кирилл не ответил.

– А сейчас, – продолжал Ватутин, – замысел князя для меня открылся. «Гамлет» – это ведь трагедия о неудачнике. Ну что такое этот ваш принц? В университете не доучился, к власти не допустили, в любви все кувырком. Вот он, принц Датский. И главное, сам не может понять, что ж ему нужно. Мается всю пьесу. Наш князь и почувствовал в нем родственную душу. И исполнителей своего замысла таких же подбирает. Таких же природных неудачников.

– Я, между прочим, у Танеева уроки брал! – обиделся, наконец, Чайковский.

– Ну да. Это и имею в виду. Уроки у Танеева, или еще этюд, помнишь, в Собрании исполнил, юношеский. Сочный этюдец, обещающий. А завершилось все чем? Ташкентом. – Перечеркнул ботинком нарисованное в пыли. – Ташкентом. Маршики. Вальсики. Все – как близнецы, не отличишь.

– Ты же сам хвалил…

– А я и сейчас хвалю. Когда спивающийся, исписавшийся человек все же находит в себе силы что-то сочинять… Да! Спивающийся. Кого в прошлый раз из «Шахерезады» на руках вынесли?

Чайковский-младший пробормотал:

– А маковое зелье, стало быть, лучше.

– Не лучше. Я себя не защищаю. И то зелье, в котором потопил себя Кирилл Петрович, тоже не лучше.

– Отец Кирилл, да что же вы молчите? Это же он на церковь намекает!

Отец Кирилл поднялся:

– Пойду я, господа. Что-то голова разболелась, а мне еще служить.

* * *

Свернув на пустую аллею, достал конверт князя. Убрал, вынул другой.

«Милый Кирус! Да, я все еще в Москве. Не хмурься, пожалуйста! Только подумай, сколько я здесь не была, и сколько еще не буду, и сколько не смогу бродить по этим переулкам, слушать переливы с Кремля, просиживать за какой-нибудь эстетической беседой в „Греке". Москва очень продвинулась в художественном отношении. Каждый день выставки, не успеваешь бывать. На Воздвиженке „Бубновый валет", в прессе страшные ругательства, а публике того и надо. Выставлены неск. иностранцев, наших старых знакомых: Макке, Матисс и Пикассо. Все они с русскими, интернациональным фронтом ведут атаку на головы бедных обывателей с какой-нибудь Собачьей площадки. В Политехническом – дискуссии. Макс Волошин, умный, парижский, говорит о Ван Гоге как провозвестнике кубизма; какой-то шумный Бурлюк, тоже понравился. Те, кто видел моих „Рабочих" и пейзажи, жалеют, что поздно о них узнали, так бы я тоже была включена. Еще выставилось Товарищество, не так интересно, хотя и там встретила много знакомых лиц и заинтересованных взглядов. Видела мельком твоего Петрова-Водкина, зазывает в Питер, на „Мир искусства", пишет мальчиков, декоративно, желто, плоско; жена у него делает дамские шляпки. Мой „Зеленый рабочий" ему, кажется, не понравился. Кормил меня супом, вспоминал ваши студенческие годы. В Питер, конечно, не хочется; ты знаешь, как я не люблю этот негостеприимный город, эти лица и дороговизну. Но что-то подсказывает мне, что нужно ехать. В Москве продался только один пейзажик с видом Принцевых островов; может, в Питере наторгую лучше. Москва слишком избалована матиссами, а у своих картины берут, только если был скандал и о нем публиковали в газетах. А деньги мне, увы, нужны. Дома на меня уже начали косо посматривать, как они это прекрасно умеют, и жаловаться, что кругом мои картины. В Москве я раскормилась как пышка и очень стала похожа на Таню. В общем, надо ехать в Питер, хоть ненадолго. А потом – в Москву и к тебе. На поездку, конечно, нужны деньги. Соображаю сейчас, где их достать. У тебя нет никаких теорий на этот счет? Кстати, мои константинопольские впечатления, которые Серафим выпрашивал для своего журнала, до сих пор не напечатаны; говорят, он отдал их на редактирование Эфировой, которую еще называют „мадам многоточие": всё, что редактирует, окропляет многоточиями, аки святой водой; ее собственные писания можно читать только со страшным хохотом. „И тогда… я… о, нет!.. я не могла… но он…" Правда, Серафим все порывается прислать мне сейчас вспоможение из личных средств, но я собираюсь отказаться. Он из тех людей, которые причиняют боль всем, кому хотят помочь, – мучают пересказами своих ночных кошмаров, отдают их сочинения разным проходимкам etc. Милый Кирус! Ты все еще меня любишь? Как странно… Иногда я просыпаюсь и до утра думаю только о тебе. А потом забываю. Это плохо, да? Ничего не говори. Я сама все знаю. Прошлое письмо от тебя было очень сухим, даже Таня это отметила. Ты все еще меня ждешь?»

Отец Кирилл сложил письмо.

Какой-то неуловимо новый тон в ее письмах.

Невдалеке прошли, не замечая его, Ватутин и Чайковский-младший.

– Нет, ты неправ, что я неудачник, – говорил Чайковский. – Ты не представляешь, сколько народу под мои марши шагает!

Отец Кирилл пошел в другую сторону. Ждал ли он ее?

* * *

Ташкент, 3 апреля 1912 года


Он стоял в депо. Вокруг ходили люди. Отрыжки пара, стук, запах мазута, махорки и угля. В дыму плавал солнечный луч.

Раз в месяц отец Кирилл обходил мастерские и депо. Тут копошилась, гремела, шуровала углем и проверяла давление в котле основная часть его прихода. Встречали отца Кирилла по-разному. Некоторые, заметив фигуру в рясе, выкатывались из-под паровозов, съезжали, спрыгивали сверху – за благословением. Другие, не отрываясь от стука или заворота гаек, ограничивались быстрым приветствием. Были и те, кто прятались от него за паровозами; когда уходил, цедили: и что его, бездельника, сюда носит?! Хуже всего прием был от перекурщиков. Перекур был таинством со своими неписаными заповедями; втереться в перекур, да еще со своим разговором, означало заслужить вечное осуждение.

Железнодорожное начальство тоже не слишком приветствовало приходы отца Кирилла. Это были дипломированные скептики, в лучшем случае верившие в Бога как в верховного инженера со смесью профессионального почтения и того критицизма, который развит у русского человека в отношении любого начальства. В большинстве они заходили в церковь только на праздники – ради семьи. Были, конечно, и те, кто ходил на службы чаще, но и они полагали визиты отца Кирилла излишеством. Церковь и «иже херувимы» – одно, паровозы, пыль, мазут – другое.

И все же раз в месяц отец Кирилл подходил к крашеным кирпичным воротам чуть после того, когда толпа войдет внутрь и разойдется вокруг машин. Вначале к отцу Кириллу прикрепляли какого-нибудь рябого вергилия, который следил, чтоб работники оказывали духовному лицу должное почтение, а также отвечали на те вопросы, на которые умели ответить. Вскоре отец Кирилл обходил железнодорожные службы сам, без проводника. Он уже знал названия, иногда смешные, тех инструментов, которыми орудовали рабочие; что коротенький паровоз без тендера зовется кукушкой. К его приходам привыкли: ходит батюшка, и пусть. С лишним разговором не лезет, работать не мешает; подойдет, скажет доброе слово, благословит.

Сегодня отец Кирилл шел тяжело. Каждый стук отзывался в голове выстрелом.