вно, почти две тысячи лет назад. Требовалось лишь участвовать в воспоминаниях об этой трагедии, сострадать, сопереживать, но где-то на втором плане, даже не на вторых и не третьих, а на сотых, тысячных ролях. Но и с этой ролью он, кажется, не справлялся. Остаток лета, после казни, он прожил, как обожженная смоковница. Как-то служил, как-то исповедовал, как-то наблюдал за ремонтными работами в алтаре. После отбытия владыки Димитрия почувствовал охлаждение к себе: раньше звали на разные собрания и комитеты (он, правда, редко ходил), а теперь – тишина. Только сад доставлял еще радость: глядел на карпов, ухаживал за виноградом – «изобилие плодов земных…».
– Почему, вернувшись, Гамлет отказывается исполнять роль убийцы Клавдия? Он лишен престола, но, похоже, об этом не сокрушается. Гамлет снова избегает роли наследника и законного претендента на престол; он угрюм и вообще собирается снова уехать (бежать!) в Виттенберг. Выполнил долг сына – почтил память отца; выполнил долг придворного – поприсутствовал на свадьбе королевы; выполнил долг кавалера – поволочился за дочкой министра. Он скорбит об отце, поражен замужеством матери, может, и не шутя увлечен Офелией. Но он отказывается от своей трагической роли – сына-мстителя и любовника-страдальца. Бежит от любви и власти, наскоро соблюдя их ритуал.
Отец Кирилл смотрит, как Серый вытирает лоб и глотает воду.
– Но не один Гамлет отказывается от трагической роли. Клавдий, который должен был душой желать удаления Гамлета как претендента, вдруг начинает просить его остаться в Эльсиноре, где принцу могут стать (и станут!) известны подлинные подробности смерти отца. Король явно забывает о своей роли злодея. Два человека, два актера забывают свои трагические роли и вместо взаимного истребления кисло жмут друг другу руки. Здесь заканчивается их трагедия, чтобы началась трагедия Театра…
Они с Серым не виделись почти с самого венчания с Муткой, тогда Серый проблеял над ними «Treulich gefürt»,[53] разрыдался и исчез куда-то, кажется, в Индию, беседовать с мудрецами. Переписка их вначале обмелела, потом пересохла, осталось сухое русло, заносимое песком. О чем им было переписываться? Серый носился по миру, хрустя впечатлениями, как крендельками, посыпанными солью, печатая брошюрки, читая лекции и формируя из своих истеричек целые армии, марширующие к лиловому солнцу антропо-, тео– и прочей софии. Отец Кирилл же сидел в Туркестане и зарастал провинциальными незабудками. Месяца три назад отец Кирилл написал Серому – спрашивал, что тому известно о Мутке; Серый ответил трактатом о любви, о Мутке – ни слова.
– Поясню, что подразумевается под «просто трагедией», если так можно сказать, и трагедией Театра. Трагедия как таковая («просто трагедия»), трагедия человека – это Время в своей разрушающей ипостаси. Кронос, неизбежный рок. Трагический персонаж – не просто смертный, он – смертник; он не просто может умереть – он обречен на смерть, в этом и есть его роль. Трагедия же Театра – такая, как «Гамлет», – это трагедия Пространства. Действующие лица гибнут только по одной причине: они оказываются, вольно или не вольно, в том месте, где они должны погибнуть. Лишь Клавдий и Гамлет-старший гибнут по законам собственно трагедии – первый как злодей, второй – как жертва. Что же касается остальных… Трагедия ошибок. Гамлет гибнет, потому что не уехал, как собирался, в Виттенберг. Полоний – потому что оказался в опочивальне королевы. Офелия – потому что была возле реки; королева – потому что пришла посмотреть на поединок… И все вместе – потому что оказываются в одном месте, на одной сцене под названием Эльсинор.
После лекции почитатели окружили Серафима. Мадам Левергер хлопнула в ладоши, внесли скульптуру – Пегас, на котором восседает Муза. Ватутин заснял растерянного лектора с даром ташкентских любителей живого слова. Долго не отпускал Серого отец Иулиан: интересовался, что тот думает об арийском православии; Серый очень умно рассказал – что. Мадам Левергер, которой все казалось, что ее Пегас недостаточно оценен, ходила вокруг, бросая взгляды. Наконец вклинилась бюстом в беседу и сообщила Серафиму, что его роман «Томление» они в семье читают каждый день перед сном.
Публика перетекала в буфет, где был накрыт стол. Наиболее опытная часть покинула зал до конца лекции и уже доедала все самое интересное. Кто-то обсуждал Серого и лекцию, нормальное же большинство делилось новостями: про процесс над Казадуповым, про какого-то Сечкина, который отравил себя кокаином, и про восстание на острове Самос. Князь уехал; вскоре увезли Чайковского, который после третьей рюмки стал на четвереньках бегать за m-me Левергер, изображая врученную Серому лошадь.
Ночевать Серый остался у отца Кирилла.
Проговорили всю ночь. Серый ел дыню, запивая ее коньяком. Утверждал, что по вкусу это напоминает раннего Суинберна.
Отец Кирилл спросил его о Мутке. Серафим туманно улыбнулся.
Отец Кирилл постелил ему в соседней комнатке. Серый, с голым животом, курил; пепел падал на остатки дыни. Глядел в окно; слабый свет из комнаты прорисовывал куст инжира. Живот Серого временами бурчал, и Серый смотрел на него с упреком.
– Кажется, перебрал Суинберна. – Серый влез в калоши и пошел во двор.
– Возьми лампу! – крикнул вслед отец Кирилл.
Вернулся Серый быстро:
– Там у тебя призрак! Девочка, в белом вся. Глаза огненные. Идем, посмотришь!
Отец Кирилл сочувственно посмотрел на Серого. Легли под утро.
Отец Кирилл, раздерганный воспоминаниями (Мюнхен, Мутка…), сидел на постели и не мог заснуть. По лицу текли слезы, падали на мохнатую грудь и плечи. Серафим, напротив, заснул быстро, сразу заговорил во сне, ночью произносил целые доклады. Отец Кирилл сунул голову под подушку. Серафим стал глуше, зато слышнее стучала кровь…
– Кирус! Кирус!
Отец Кирилл открыл глаза. Подушка валялась на полу.
Голос был Мутки.
Ташкент, 12 сентября 1912 года
– Трансцендентальный сад, – сказал Серафим, когда отец Кирилл показал ему все при утреннем свете. – Словно в Японии побывал. В их чайной церемонии есть нечто софийное, правда?
– А это – туркестанская часть садика, – сказал отец Кирилл невыспавшимся голосом.
– А я уже понял. – Серафим взял в ладони висящую гроздь хусайнэ, побаюкал. – Только следует назвать ее «иранской частью». Туркестан, Туран – область гибели, бесплодных пространств… – Облизал губы. – Ваш князь, возомнивший себя демиургом, пытается насаждать тут зелень.
Пили чай в саду.
Натекли мелкие облака; ветер играл краями скатерти. На Серафиме был пробковый шлем, который он то снимал, то надевал.
Рассказывал о Распутине:
– Очень близко посаженные глаза и излучают серое пламя. – Серафим обмакнул лепешку в каймак. – Все в его руках. Министры, епископы ваши. Саблера он же в Синод и посадил. Один епископ Иллиодор возмутился, и того сослали.
Серафим жевал лепешку. Отец Кирилл грустно разглядывал чайник.
– Я опишу Распутина в своем новом романе, – сказал Серый, прожевав.
– «Ты сочиняешь Requiem? Давно ли?»
Серый улыбнулся:
– Это тайна. Роман о Николае Триярском, твоем, так сказать…
Серый заговорил о новом методе автоматического письма: роман надиктовывают «голоса», которые он «слышит».
– Уже половину написал!
Пока шел чайный разговор, облака сгустились, и собеседников помочило дождем.
– Ну, мне пора, – говорил Серый, уже в комнате, натягивая дорожную одежду. – Можно я передарю тебе эту лошадь?
Он уезжал в Самарканд, к гробнице Тамерлана. Мастер-класс автоматического письма для местных иерофантов; лекция «София Цареградская – Русский Грааль» для широкой общественности.
Подошел к зеркалу. Пригладил бородку, выставил язык:
– За что же вы меня все так не любите, братья?
За спиной его отразился отец Кирилл:
– Серафим, что с Муткой?
Серый спрятал язык. Начал завязывать галстук.
– Я повторяю вопрос. Что с моей женой? Она писала о тебе, значит…
– Она не писала обо мне.
– Она писала! Вот, вот… – Отец Кирилл схватил с полки письма.
Серый смотрел письма.
– Я должен знать, что с ней, понимаешь? Даже если она ушла от меня, мне нужно знать правду.
– Да, она ушла, – хрипло пропел Серафим. – Совсем ушла, от всего.
Отец Кирилл опустился на стул. Комната плыла, Серафим все завязывал трясущимися пальцами галстук.
– Но она же писала, что…
– Она ушла. В Милане. В декабре, в Милане. – Серый тер краем галстука лицо. – Я прибыл слишком поздно. Через три дня…
– Но она же писала мне после этого!
– Это не она писала, Кирюша… – Серый покусал губу. – Это я писал. Записывал.
Отец Кирилл вскочил, упал на Серафима и сжал его длинное горло.
Стул опрокинулся, загремело.
Отец Кирилл отпустил шею:
– Прости…
– Вот и икона упала, – хрипло сказал Серафим, поднимаясь.
– Прости!
Серафим подсел к нему, обнял тонкою рукой:
– Она сама просила никому не говорить. Ни тебе, никому. Я обещал. Похороны были очень красивые, даже итальянцы признали. Твой денежный перевод был кстати.
– Там, в Милане?
– Да.
Они там были вместе. Один раз, ненадолго из Германии. Копченый рафинад Миланского собора. Стеклянная теплица Пассажа. «Хорошо бы здесь жить и умереть» – ее слова. Он останавливается и целует ее. Там часто на улицах так останавливаются, чтобы убедиться губами в реальности своей любимой, очень часто.
Ладонь Серафима жгла спину.
– Видимо, Милан был ее городом пустоты. У каждого с рождения есть город полноты и город пустоты. Город полноты – это…
– Серафим, хотя бы сейчас не надо теорий.
– Я хотел написать тебе. – Серый потер шею, на которой горели красные следы. – Не мог найти нужные слова, нужную краску, мелодию. – Закашлялся. – А потом…