Поклонение волхвов — страница 80 из 148

Через полтора года, уже после октябрьских событий в Петрограде, он получил известие из Ташкента (от Ego-Кошкина), что Алибек неожиданно прозрел. Вместо космической битвы света и тьмы стал видеть людей, керосиновые лампы, мусорные свалки, трамваи. Новая власть таскала садовника по своим митингам и собраниям как наглядный пример чуда, сотворенного революцией и освобождением трудящихся от вековых пут. Правда, садовником он уже не был. Тонкое чувство растений, деревьев, цветов с приходом зрения исчезло. Он глядел равнодушными, пустыми глазами на сады, урючины, на виноградные кисти на жарком ветру. Теперь его заинтересовала техника: разглядывал любой механизм, качал головой и цыкал языком. Его определили в какую-то мастерскую, где он, несмотря на возраст, сильно продвинулся… Кошкин, беседовавший с ним для статьи в «Красный Туркестан», осторожно напомнил об отце Кирилле. Алибек оживился и сказал, что да, прежде он много лет батрачил у русского попа. Что один раз, послушав бродячего агитатора, когда поп служил у себя в церкви, он, Алибек, даже собрался восстать против своего угнетателя и поколотить его хорошенько. Но его опередил в этом какой-то другой угнетенный дехканин, так что поп чуть не помер, и его лечили царские доктора. Подумав, Алибек добавил, что классового зла на своего прежнего угнетателя он не держит и передает ему горячий пролетарский привет.

Отец Кирилл порадовался такой незлопамятности Алибека; что до перемены в нем, то отец Кирилл уже разучился этому удивляться. Люди менялись, менялись быстро и страшно. Сам Ego-Кошкин из хроникера превратился в желчного работника пролетарской печати. Псевдоним Ego исчез почти сразу после революции; он стал подписываться Nos,[56] а потом уже просто Кошкиным, ясной и почти рабочей фамилией.

* * *

Поезд прогремел по железному мосту. Женщина развязала сумочку и достала пакетик с о-сэнбэ.[57] Угостила Машку.

– Что нужно сказать, как мы с тобой учили? – строго посмотрел отец Кирилл.

– Аллигатор! – выдавила из себя Маша, хмуро разглядывая печенье.

– Маша, ну ты же знаешь, как…

– Аригато[58]… – еще тише сказала Маша и спрятала печенье в кармашек платья. После голода, который они пережили в Москве, она почти ничего не съедала сразу, а откладывала «про запаску».

– Домо аригато гозаимасу![59] – благодарил отец Кирилл, которому тоже перепало о-сэнбэ. Захрустел; сладко-соленый вкус тут же зажег в памяти Токио девятьсот второго года, когда купил пакетик с о-сэнбэ на Асакусе, а откусив, скормил остатки птицам.

Получил о-сэнбэ и молодой человек, с достоинством поблагодарил, поправил очки и очень серьезно принялся его поедать.

Вскоре все купе хрустело. Даже Машка извлекла сэнбэ из кармана и поглядела на него с разных сторон. Но потом снова спрятала и стала смотреть в окно, на вечерние поля и черные квадраты рисовых делянок.

В путешествии они с Машкой были уже более двух лет. Из Ташкента выехали в конце шестнадцатого года – от невозможности жить там дальше. Все вдруг опротивело: дома, солдаты, раненые. Мадам Левергер, перешедшая из патриотизма на свою девичью («чисто славянскую!») фамилию и перетащившая на нее своего Платона Карловича; отец Иулиан, сделавшийся из Кругера кем-то другим, тоже славянским и тоже «очень». Отец Кирилл стал особенно долго молиться, захлопнулся от мира, бывал лишь у себя в церкви, в школе и в депо с мастерскими, более нигде. Напрасно Ego (тогда еще Ego) и Чайковский пытались вытащить его в «Новую Шахерезаду» и на репетиции «Гамлета», которого вот-вот должны были поставить. Единственный, кто бывал еще у него, был Ватутин. Фотограф принял ислам, переменил весь образ жизни и теперь приходил к отцу Кириллу рассуждать о вере. Отец Кирилл, по понятным причинам не одобрявший такого скачка, Ватутина не отдалял и поил чаем, потом Ватутин фотографировал Машу; фотографии не сохранились.

Итак, осенью шестнадцатого отец Кирилл написал в Токио епископу Сергию; ответ прилетел на удивление быстро: приезжайте. Владыка Иннокентий, правивший после владыки Димитрия, поотговаривал («сложное военное время, нужны священники…») и тоже благословил. Быстрее было ехать через Сибирь, но формальности требовали явиться вначале в Петроград, в Миссионерский комитет, для беседы и получения документов.

На вокзале собралось неожиданно много провожающих. Огромная депутация прихожан с цветами, кое-где блеснули даже слезы. Что совсем было сюрпризом – набежала толпа из депо и ремонтных мастерских проститься с «нашим рабочим батюшкой». Тут отец Кирилл сам начал кусать губы и шарить в кармане в поисках платка. Чуть в стороне жались Ego-Кошкин, чиркавший в тетрадочке (на следующий день в «Ташкентском курьере» красовалась заметка «Отъезд знаменитого нашего проповедника»), Чайковский-младший с флейтой и Ватутин в пенсне и тюбетейке.

Внезапно толпа качнулась – показался известный всему Ташкенту экипаж; правил сам великий князь. Они не общались давно: князь послал отцу Кириллу с ординарцем денег на дорогу и золотой жетон со своим именем на память. Отец Кирилл в благодарность передал фамильные часы с арапчатами (князь когда-то обратил на них внимание), извинившись за неидущие стрелки… Князь слез и быстро подошел к отцу Кириллу. Обняв, тихо проговорил: «Прощайте. Прощайте, дорогой племянник…»

Отец Кирилл посмотрел вслед уезжающему экипажу, потом на вокзальные часы, стал быстро прощаться с каждым; женщины надарили Машке кукол, а в купе внесли целый таз пирожков – «в дорогу», раздался второй звонок…

* * *

Поезд стоял на станции Тоёхащи. Рабочие, топая по крыше вагона, вставляли в отверстия в потолке фонари. Женщина с сумочкой открыла глаза и снова задремала. Машка уже успела поспать, погулять по вагону и поиграть с растрепанной куклой, которая осталась у нее еще с Ташкента. Теперь она смотрела на попутчика в очках и строила ему физиономии. Молодой человек смущался.

Отец Кирилл строго поглядел; Машкино лицо тут же приняло ангельское выражение.

– Проголодалась?

Достал онигири.[60] Предложил попутчику – тот снова глядел в окно, в темень. Молодой человек, поблагодарив, принялся уписывать онигири.

– А почему он завернут в зеленую бумагу? – Машка успела откусить и теперь изучала новое кушанье.

– Это не бумага, Манюля, это нори, водоросли, ешь…

– А почему они не мокрые?..

Разговорились, насколько позволял подзабытый язык, с молодым человеком. Уроженец провинции Гифу, выпускник колледжа. Едет в Токио поступать в Тоо-дай,[61] на Первый факультет, будет изучать право.

Отец Кирилл вспомнил, что Такеда тоже, кажется, заканчивал Тоо-дай.

– А господин священник из какой страны? – спросил уроженец Гифу, докончив онигири.

– Рощиа-дзжин десу.

– Рощиа-дзжин дес-ка?![62] – Очки юноши чуть не спрыгнули с носа.

Тут же проснулась женщина с сумочкой. Да, она тоже слышала, что там творится, в этой России. Ее муж воевал в Порт-Артуре, был ранен, но она никогда не желала русским зла. Все, что происходит, очень печально. Она слышала, что русский император расстрелян вместе со своей семьей, это так? И там были дети… Дети тоже расстреляны? Какой ужас. В тяжелое время мы живем, даже облака стали плыть как-то по-другому!

* * *

Отец Кирилл смотрел в темноту. Пробегали огоньки окон, вспыхивали станции. Машка спала, положив голову на линялый тряпичный живот куклы…

До Петрограда они добрались тогда из-за Машкиной болезни только в середине февраля, перед самыми волнениями. Забастовки, толпы, желтое небо. Мышиная тишина в Синоде; в Миссионерском комитете – никакой ожидавшейся беседы, одна формальность. Все разговоры о войне, очередях, «вильгельмовщине». Остановились с Машкой у Петровых-Водкиных, на 18-й линии. Кузьма принял их тепло; жена его, Маргарита, Мара, полубельгийка-полусербка, взяла под покровительство Машу: своих детей у них не было. Кузьма очень изменился, и внешне, и в живописи; стрижен коротко, усы; жалобы, не может сосредоточиться. «Нигде теперь не весело на земле, одну молитву надо твердить: поскорее бы образумились люди, так все вверх ногами скакать пошло» и т. д. Показывал картины, понравилась кормящая мать в красной косынке на фоне синих избушек, а вот «На линии огня», с травкой и иконописными солдатиками, не понравилась, но промолчал. Вспомнили Мутку: Кузьма сказал, что видел ее после ее кончины во сне, будто она сидит, а он зовет ее в Питер, участвовать в выставках и художественной жизни. Отец Кирилл подумал об «автоматическом» письме и снова промолчал, только потрепал Машку по стриженой голове.

Оставалось важное дело – выполнить вторую просьбу Кондратьича. С каждым днем, глядя на то, что делается в Питере, отец Кирилл все более овладевался этой просьбой, шепот Кондратьича засел занозой в мозговом мясе. «…Чтобы ни в коем случае не отрекался… Скажите ему, чтобы ни в коем случае не отрекался от власти!» Государь с цесаревичем находился в Пскове, в ставке; связей, чтобы добиться аудиенции, у отца Кирилла не было. Переговорив с Кузьмой, оставил у него с Марой хмурую Машку и направился в Псков, надеясь, что какое-то чудо все же позволит попасть к государю.

И чудо случилось. Но какое… Отец Кирилл прибыл в Псков как раз в начало революции. Ставка была парализована, попасть к государю оказалось как-то даже слишком легко, все решилось одной запиской.

Царский поезд стоял под паром на вокзале, восемь синих вагонов, присыпанных снегом. Чуть желтые окна, гербы и вензеля в сосульках. В первом вагоне сидели солдаты и пахло махоркой, во втором была кухня и готовили как ни в чем не бывало еду. Третий был обит бархатным штофом, в углу белело зубатыми клавишами пианино. Навстречу отцу Кириллу вышел невысокий, очень усталый человек с бородкой.