ЯК разворачивается над горами и исчезает. Дурбек Хашимович выходит из зала. Отставая на три шага, за ним следуют секретарь горкома и парторг Завода. Позади в каменном молчании движется свита. Низко светит солнце, бликуя в очках и залысинах.
Дурбек Хашимович хмуро оглядывает местность. Круглая клумба, пыльные арчи на ветру. Уехать бы в горы, плюнуть на все. На этот будущий отчет, на повышенные и встречные планы, на эту клумбу и на этих идиотов за спиной. Уехать в горы, в родное село, где хлеб пахнет дымом, а дым пахнет детством. Пока еще не трясутся руки и мысли ясны, как строка Навои. Плюнуть и уехать.
Ясно, что в покое город не оставят. Уже сделано несколько рекомендаций. Построить обсерваторию. Отреставрировать мавзолей Малик-хана, который с таким трудом только начали разбирать. Провести фестиваль современной музыки и зарегистрировать синагогу. А на носу, не будем этого забывать, – тысячелетие города. На вот этом носу. Дурбек Хашимович трет переносицу и слегка морщится.
Николай Кириллович болеет.
Он стоит у окна и смотрит, как над крышами проплывает самолетик, душанбинский рейс.
Болезнь протекает без температуры, но с насморком. Болеет он уже не в «Интуристе», а в своей квартире. Неделю назад в его номер постучали люди, подождали, пока соберется, донесли чемодан и сумку. Квартира оказалась не на Ткачихах, а рядом, на Люксембург. Трехэтажный дом грязно-желтого цвета, тополя, качели, собака, лестничный пролет. Ступени, чемодан чиркает о стены подъезда. Двухкомнатная с высокими потолками. Лоджия, кухня размером с танцплощадку. Николай Кириллович ходит по квартире, оглушенный пространством, и шмыгает носом.
От прежних жильцов остались какие-то вещи. Чайник, сковорода, два стула и торшер. В первую же ночь забыл выключить чайник. Проснулся, выскочил на нагретую и мокрую кухню, нащупал выключатель.
Улица была тихой и в семь вечера вымирала. Николай Кириллович гулял в темноте. Редкие машины обжигали глаза фарами и гасли за углом. Или шелестел мимо рубиновый огонек велосипеда. Он шел пару кварталов и возвращался. Поднимался к себе на второй этаж, ставил сковородку, ужинал на чемодане. Смотрел на светлое квадратное пятно на паркете – след от прежнего холодильника. Садился на стул и работал, до двенадцати, до часа, до двух. Засыпал в одежде на полу, накидав вещи.
Неделю он жил в пустоте. У него не было книг, у него не было ничего. Гуля с Русланом привезли матрац. У него были деньги, но ходить по магазинам было мучительно. Он заходил только в гастроном, покупал хлеб, яйца и холодную бутылку кефира и скорее выходил на воздух. Дошел однажды до книжного, посмотрел на книги, понял, что ничего не хочет читать. Его чтением в эти дни было письмо Вари, перечитывал его на ночь, прежде чем идти мыть ноги.
Ему привезли инструмент, сыграл несколько тактов: «Дрова!» Ему пообещали, что приедет настройщик. «Здесь нужен дровосек, а не настройщик!» Инструмент пока остался у него.
Пару раз ходил в Музтеатр. Он был оформлен с первого января, а пока считался в командировке. Командировочные, вместе с удостоверением, ему выдали в Питере перед отъездом. Сумма была большая, половину отдал Лизе. Часть потратил на зубы, заменил страшную металлическую коронку на незаметную белую. Потом еще отдал Гуле, когда приехал, не хотела брать, оставил на трюмо. В театре сидел на репетициях. Знакомился, морщась, с репертуаром. Возвращался, садился за стол, брал чистый лист и писал: «Дорогая Варенька!» Таких листков накопилось шесть или семь.
«Поэтому, папочка, пожалуйста, напиши про эту тетрадь, что с ней делать и чтобы мама разрешила ее мне почитать, хотя бы те места, которые можно до шестнадцати. И, если у тебя есть какие-то письма и документы Николая Триярского, напиши обязательно, это нужно не только мне, но и науке. Еще напиши, пожалуйста, про свою жизнь и про то, как поживают Руслан и Машутка. Как они собираются встретить Новый год? Я хочу написать им поздравительную открытку, и тете Гуле. И в прошлом письме, хотя я просила, ты ничего не написал про гелиотид, как его добывают и обрабатывают, а это очень интересно для общего развития. Я вкладываю в конверт самолет, который нарисовал тебе Павлик. Он очень хочет на нем к тебе прилететь. Каляки в окошках – это я и мама, а он, конечно, впереди у штурвала. А облака и солнышко улыбается – это я ему помогала.
Он знал, что мать писала воспоминания. Незадолго до ее смерти он видел тетрадь. Ему не показывала, сидела ночью у них на кухне. Проходя, слышал скрип пера, ее кашель. Иногда доносилась непонятная речь. Сама с собой мать разговаривала по-японски.
О петрашевце Триярском он не знал почти ничего. Никаких документов. Если что и было, осталось у отца, отец остался в Китае. От отца пришло несколько писем. Он их даже не видел, мать сразу уничтожала. Он узнал об этом позже, уже учась в Ташкенте. Мать курила у окна, он спросил ее. «Я не пыталась оградить тебя от твоего отца. – Она четко проговаривала каждое слово. – Я пыталась оградить тебя от мракобесия». Через неделю он пришел к ней, поблескивая крестиком, до этого не носил.
О Николае Триярском рассказал ему отчим. Иногда Алексей Романович, вечно уставший, прокуренный, вдруг замечал пасынка и брал его гулять. Прогулки были долгими и неинтересными. Они молча шли по дороге вдоль пыльных садов. Иногда Алексей Романович срывал веточку и, повертев, бросал в пыль. Только два раза за все эти прогулки что-то рассказывал.
Один раз это было, когда свернули отдохнуть под орешину. Отчим стал вдруг подробно описывать игру серсо. Другой раз темой разговора был выбран родной отец Николая Кирилловича. Николай Кириллович, тогда еще даже не Николя, а просто Колька, хмуро плескал ногами в арыке. Отчим серьезно сказал, что он, Колька, не должен ненавидеть своего отца только потому, что тот эмигрант и носит поповский крест. Что до того, как надеть рясу, Колькин отец был художником. Что в роду Триярских был один революционер, петрашевец, которого тоже звали Николаем. Вот такой случился разговор. Николай Кириллович запомнил его, в тот день его еще укусила оса. А на следующий день они с мальчишками бегали смотреть, как взрывали бывший монастырь. Сквозь оцепление было видно, как повалили облака и колокольня приподнялась в воздух. «Смотри, твой тут…» – сказал в ухо кто-то из ребят, он обернулся и увидел неподалеку Алексея Романовича.
Николай Кириллович дописывает письмо.
Да-да, пусть пришлют тетрадь. О гелиотиде расскажет в следующий раз. Пусть пишут ему на новый адрес. С наступающим Новым годом, успехов в учебе. Аэроплан Павлика замечателен.
Он складывает письмо, чихает и подходит к окну. Над крышей проплывает самолет. Самолет летит, мотор работает. А в нем Варюха сидит, картошку лопает.
Звук подъезжающих машин.
Николай Кириллович поворачивает голову.
Шаги в подъезде, звонок. «Кто? Да-да, сейчас…» Хотя дверь по рассеянности не закрыта.
– Ассалому алейкум, Николай Кириллович!
– Нет-нет, обувь не надо снимать…
Они проходят коридор и заходят в комнату. Их трое. Одного он уже где-то видел. Впереди – тот, с кем говорил пока только по телефону.
– Дурбек Хашимович. – Гость ловит ладонь Николая Кирилловича и встряхивает. – Можно просто Дурбек-акя.
Идет по комнатам, осматривает, пробует ногтем побелку:
– Довольны в целом условиями?
Николай Кириллович в целом доволен.
– Творите? – подходит к столу, заваленному нотами.
Николай Кириллович утвердительно мычит.
– Это хорошо, – говорит гость. – Мы ждем от вас новых произведений. Пианино привезли?
Николай Кириллович обрисовывает ситуацию и нажимает на несколько неприятных клавиш.
– Ах, шайтаны, – морщится Дурбек-акя. – Аполлоний Степаныч, ваши недочеты.
Серенький человек быстро чиркает в блокноте.
– Вы уже знакомы? Не успели? Наш бывший комсомольский вожак. А теперь мы его бросили на музыку. Товарищ Аполлоний, иди сюда.
Тот сжимает блокнот и улыбается.
Николай Кириллович вспоминает, где его видел. В театре. И на кладбище, с Русланом, затихающие шаги между освещенными слабым солнцем могилами.
– Знакомьтесь, Аполлоний Казадупов.
Город с желтым куполом,
17 декабря 1972 года по старому стилю
Он сидит в темноте. Над головой висит луч, в луче распускается табачный дым. Он не любит этот дым, хотя сам когда-то баловался. Посетителей предупреждали, что он не одобряет курения. Но для этого гостя сделано исключение. За спиной сопит телохранитель. Состарился на должности, а выгонять жалко. Чуть выше расположился киномеханик со своей машиной. Гость нервно курит и дает комментарии.
– Это старт «Салюта-один». Девятнадцатого апреля прошлого года. Первая в мире долговременная орбитальная станция.
Эти кадры он уже видел. Три, два, один. Ракета превращается в пылающее пятно и исчезает в черной пустоте.
– После вывода на орбиту не открылся отсек с научной аппаратурой. Солнечный телескоп и другие астрофизические приборы. Отсек так и не удалось разблокировать.
– Неудивительно, – шепчет Сухомлинов и трет платком лоб.
– А это уже двадцать третье апреля. «Союз-десять». В центре управления в этот день было… Да, вот я.
На экране появляется более молодое лицо гостя, исчезает. Еще несколько лиц.
– Летели Шаталов, Елисеев, Рукавишников. Они должны были перейти на борт «Салюта». Вначале все шло нормально. Причалили к станции. А потом неполадки в стыковочном узле. Попасть на станцию не смогли. Аппараты пришлось развести.
– Зря слетали? – снова голос Сухомлинова.
– Получается, да. Что-то не то было с этой станцией. Казалось, ребята не все говорят. Хотя в космосе все может случиться.
Да, в их