У Николая Кирилловича поднимается бровь.
– Не могу. – Батюшка обходит ведро с тряпкой, благословляет уборщиц. – Уполномоченный приезжал, два часа сидел. А дела сами не делаются. Отец дьякон с аппендицитом загремел.
В притворе подзывает Николая Кирилловича:
– Отстоишь ночную. Исповедую, потом поговорим.
– Я не готовился к исповеди…
– Выпивал? Любодействовал? Нет?.. Сергий Петрович! Один канон покаянный из пономарки захвати!
Иподиакон, колыхнув «занавеской», уходит. Отец Михаил переговаривается с Давлатом. Николай Кириллович отходит, смотрит на батюшку. Сразу на «ты», и отца знает. Слышал, наверное. В журнале патриархии был некролог, лет семнадцать назад.
– Вот, возьмите. – Иподиакон протягивает листки кальки. – Нечетко, но читать возможно. Из Ленинграда будете?
– Спасибо. – Николай Кириллович кладет в пальто. – Да, из Ленинграда.
– Я тоже оттудова, с Нарвских ворот, известное место. После контузии здесь остался. С праздничком.
Николай Кириллович слышит, как Давлат спрашивает отца Михаила: «А что уполномоченный хотел?» – «Ну это как обычно. Чтоб колокольного звона не было. Чтоб нищих не было. Детей не было. Ничего не было».
Давлат, попрощавшись, уходит. Николай Кириллович стоит под иконой Георгия Победоносца. Прикладывается, стараясь не попасть губами в змия. Выходит во двор, опускается на лавку, играет пальцами по скамейке. «В Рождество все немного волхвы». Положил это на музыку как раз перед отъездом Бродского. Простенькая темка. Ми-фа-соль, соль-соль-соль, фа-диез-соль-ми. В кармане скрипит калька. Достает листки, потом замечает Жанну и машет рукой.
Дуркент, 2 февраля 1973 года
«Я, Мария Мартыновна Триярская, член КПСС с 1936 года, заслуженный работник образования Дуркентской АО, автор двенадцати методических пособий и множества статей на темы воспитания подрастающего поколения в областной и республиканской печати. В настоящее время нахожусь на пенсии, однако каждую свободную минутку отдаю оказанию методической помощи своим прежним сотрудницам. С нескрываемой радостью слежу за их успехами на ниве „разумного, доброго, вечного" и стараюсь, как всегда, быть рядом в трудный час и в период подготовки годового отчета. Среди моих питомиц хочется выделить старшего инспектора Матлюбу Саттарову, которая с гордостью называет себя моей ученицей и подходит к любому поручению с душой и без волокиты. По ее неоднократным устным и письменным просьбам я и собралась написать эту автобиографию, хотя ничего примечательного в своей жизни не нахожу. Это самая обычная жизнь, без остатка отданная делу сбора статистических данных, вначале в статотделе ордена Ленина завода „Красный дуркор", а затем в областном отделе народного образования.
Родителей своих я не помню и достоверных сведений о них не имею. Скорее всего, они были бедняками из местных татар. Не имея возможности кормить еще один „лишний рот", они отдали меня на воспитание человеку по имени Мартын Казадупов. Этот Казадупов был педагогом-энтузиастом, собирал брошенных детей и организовывал из них что-то вроде детдома.
Был он, как я думаю, тоже человеком бедным, держал нас в подвале без окон, хотя и просторном. Называл нас своими ангелами и прочими ласковыми словами, отражавшими прежнее мировоззрение. Там нас жило человек семь или восемь. Я была в этом детском коллективе самой младшей. У нас были детские книги и мальчик, игравший на скрипке. Когда приходил Казадупов, мы пели песни; часто делали это и без него. В один вечер мы завели свои песни и пели особенно хорошо и с чувством. Внезапно раздался грохот, часть стены рухнула и повалил дым. Мы начали метаться, ведь Казадупов каждый раз закрывал нас. Потом обрушилась часть потолка, сверху появились какие-то люди и я лишилась сознания.
Причиной трагедии оказался взрыв в соседнем доме. Нас всех отвезли в Кауфманский приют. „Всех" – это тех, кто остался: трое моих друзей погибли под обломками. Начались печальные дни в приюте. Первое время у нас болели глаза, ведь мы, как „дети подземелья" из повести В. Г. Короленко, привыкли к потемкам и свободе. Мы ждали, что нас заберет Казадупов, но, оказалось, он, не вынеся известия о взрыве, потерял рассудок. Потом моих друзей стали разбирать на усыновление. Осталась я одна и еще тот мальчик, который играл прежде на скрипке, но она погибла под руинами. Вместе с ним мы отважились на побег. Моего юного спутника поймали, а я пролезла в щель в заборе, спряталась в стволе огромного дерева и заснула. Так, в этом дереве, я провела несколько дней, выходя по ночам и боясь, что меня увидят, схватят и вернут в ненавистный приют. Около дерева я всегда находила оставленную еду. Потом я узнала, что ее оставлял слепой садовник, считавший меня нечистой силой. Благодаря этим суеверным представлениям я не была голодна. Но потом сад начали рубить, и мне пришлось выйти из моего убежища. Так состоялась моя первая встреча с хозяином этого сада, отцом Кириллом Триярским, человеком добрым, но слабовольным и насквозь пропитанным религиозной идеологией…»
Он долго не брался за эти воспоминания. Они лежат на инструменте, покрываясь пылью и иногда падая на пол.
Мать всегда была против его занятий музыкой. Видела его геологом; врачом, на худой конец. Решительно не хотела отдавать в музыкальную школу. Поддержка неожиданно пришла от отчима. Алексей Романович музыку уважал, знал имена многих композиторов. Лично со своими солдатиками привез на грузовичке пианино: «На, попович, играй». Но играть, когда отчим был дома, он не мог. Боялся его шагов, его взгляда, его кителя. Пальцы деревенели и ошибались.
По воскресеньям Алексей Романович брал его в офицерскую баню. Два солдатика уважительно парили отчима, охаживая веничком и выслушивая инструкции, где поддать, а где поласковее. Потом один отвлекался на него, Кольку, бросал на скамью и начинал сдирать с него кожу. Колька внутренне кричал, но крепился. Если же вскрик прорывался, отчим клеймил его из клубов пара вшивым интеллигентом или просто стыдил взглядом. Завернувшись в простыню, отчим удалялся в парилку, а Колька оставался ждать, разглядывая свою растертую кожу. В самой парилке он был один раз, и ему там стало плохо. Сердце у Кольки было слабое, таким сердцем надо было заниматься. Но у Алексея Романовича была служба, у матери – Завод и Гога, у него самого – школа и фортепиано, и сердце во все это хозяйство не вписывалось.
Потом началась война, и возникла виолончель. Среди эвакуированных прибыл совершенно лысый виолончелист Хорват. Николя услышал его игру, проходя коридором школы, и окаменел на час, пока за дверью не опустили смычок. Он был уже переростком, но Хорват готов был взять его в класс. И снова мать была против, и снова вернулся со службы отчим, дохлебал алюминиевой ложкой суп и разрешил. Николя молниеносно прошел все «во поле березоньки» и баклановские менуэты и заиграл серьезное. Хорват ругал его страшно. У старого венгра это означало высшую степень любви.
Сразу после войны мать с отчимом расстались. Чуть ли не в День Победы, под залпы салюта. Они всегда были странной, холодной парой. Редко разговаривали, не принимали гостей. Мать не брала отчима под руку, он не говорил ей общепринятых нежных слов. Они жили, точно боги, каждый в своих ледяных теремах.
После их развода стало немного легче. Точно какая-то тяжесть собрала вещи, сухо поцеловала Гогу и ушла из их дома. Соседи недоумевали, отчего они расстались. Скандалов слышно не было, их считали почти образцовой семьей. У Алексея Романовича, правда, случались запои, но в запоях он вел себя тихо. Молча пил, пока голова не падала на стол.
После развода мать ушла в народное образование, прирабатывала лекциями. В материальном отношении жить стали трудно. Деньги, которые приносил Алексей Романович, она гордо возвращала. Отстригла косу, которую прежде укладывала вокруг головы, коса эта потом валялась в разных местах квартиры.
Раза три он уходил из дома. Один раз жил неделю у Бежака, на диване под фотографиями. Бежак осторожно соблазнял его, забывал на столе порнографические открытки или Уайльда с обведенными местами. Николя же ничего не замечал, его фантазию занимали недосягаемые теннисистки из женской школы. К Рудольфу Карловичу он относился только как к учителю, Рудольф Карлович вздыхал.
Дуркент, 10 февраля 1973 года
«Мелодии – это ткань, которую создают мужчины и украшают женщины».
Он пристрастился к соленым огурцам.
Покупает их на базаре и держит на лоджии, где холодно. Ест, заедая хлебом.
В кипятке постукивают яйца, окно покрылось вуалью. Николай Кириллович чертит вензель. Сквозь вензель проступают дом напротив и фонарь.
Его мечтой лет в семь было наесться соленых огурцов с хлебом. Потом огурцы перестали волновать воображение.
«Совершенно неестественными, – продолжает чтение, – являются преувеличенно высокие звуки, с трудом воспринимаемые слухом. Однако и к ним обращаются в определенных случаях. Некоторые из них используются в лечении больных, другие – для изгнания похотливых мыслей, третьи – для оглушения противника на поле боя, например, звуки военных инструментов и колоколов, употреблявшихся по приказу египетских царей…»
На столе – листки трактата. Позавчера он купил стол. У соседей снизу, почти новый, сразу с клеенкой. На клеенке изображены фрукты, бананы и ананасы.
Из комнаты слышится посапывание.
В комнате спит Жанна.
Спит, свернувшись калачиком на матраце и выставив пятку.
Он ставит кастрюльку с яйцами под холодную струю. Садится за стол и думает, как бы все оборвать. Опустить без истерик занавес.
Встает и выключает воду.
После его дня рождения они засиделись, болтали о музыке. Пара физиономий из оркестра, Ринат в красных носках и вторая скрипка Виолетта Захаровна. Давлат, как всегда, ничего не пил и сидел с улыбкой Джоконды. Жанна в облегающих брючках и туманом в глазах. Пировали на полу, при свечах, стола этого еще не было. Часа в два ночи стали расходиться. Жанна, мывшая посуду, осталась последней. Он предложил вызвать такси. Она разревелась… Утром, обмотав бедра полотенцем, соскабливала воск с паркета.