Чарльз должен был приехать осенью. Так он ей сказал. Она писала ему каждые несколько дней. Становилось все жарче, мухи и вши множились. Перед Кавалером, щедро осыпавшим ее подарками, главным из которых было его присутствие, она старалась казаться веселой.
Он завтракаит, обедаит и ужинаит и всигда при мне, смотрит на мое лицо, докладывала она Чарльзу. Я ни могу спакойно пашивилить рукой или нагой он обизатильно скажит это изящно и прикрасно. Сдесь в доме живут два художника они меня рисуют но не так харашо как Ромни. Я ношу галубую шляпу каторую ты мне подарил. Он подарил мне верблюжию шаль и красивое платие за 25 гиней и всякий мелкий вещи жены. Он гаварит я виликое произвиденье искуства и мне больно видить што он меня любит.
Письма к Чарльзу становятся все более пылкими, душераздирающими. Она заверяет своего дорогого, дорогого Чарльза, что принадлежит и всегда будет принадлежать только ему, что никто не сможет его заменить. Рассказывает об увиденных чудесных местах, которые предпочла бы посетить в его обществе. Умоляет написать ей и как можно скорее приехать в Неаполь, как он обещал. Или послать за ней, чтобы она могла вернуться к нему.
Через два месяца пришло письмо.
Дарагой Чарлз, ответила она, ты разбиваишь мне серце. И Чарлз Чарлз как ты можишь с таким холодным равнодушием говорить штобы я спала с ним. С твоим дядей! Ох это хуже всиво – но я не буду сердится. Еслиб я была с тобой я бы убила тебя и себя нас обоих. Мне ничиво не нужно только поехать домой к тибе. Если этого не будит я поеду в Лондон и буду висти сибя очинь плохо пока не умру и пусть моя судьба будит придостержением всем молодым женьщинам што нельзя быть слишком хорошими. Потомушто ты заставил меня полюбить тебя – сделал меня харошей – а типерь бросаишь. А нашу связь можит разорвать только штото ужасное если уж такая судьба.
Она закончила: ни в тваих интересах меня не паслушать потомушто ты ни придставляишь какая у меня сдесь власть. Только я низашто не стану ему любовницей – паступишь со мной плохо и я сделаю так што он на мне женится. Храни тебя Гасподь.
Это было написано первого августа. После она еще целых пять месяцев продолжала писать, умолять, прощаться – и держала Кавалера на расстоянии. В декабре она уведомила Чарльза, что из двух зол решила выбрать меньшее. Я принила ришение быть разумной, написала она. Я красивая женьщина а все сразу ни получиш.
Невозможно описать…
Невозможно описать ее красоту, – говорил Кавалер, – невозможно описать счастье, которое она мне дает.
Нивозможно описать как я скучаю по тибе Чарлз, писала девушка. Нивозможно описать как я сирдита на тебя.
Извержением вулкана Кавалер тоже восхищался с новой силой: невозможно описать эти огненные жирандоли, их удивительная красота превосходит красоту самых необыкновенных фейерверков, написал он и дополнил эту фразу целой серией всевозможных сравнений, ни одно из которых не могло в полной мере передать его "ощущений. Вулкан, как всякий объект великой страсти, обладал массой противоречивых качеств. И забава – и апокалипсис. Сущность, объединяющая все четыре стихии разом: дым, затем огонь, затем потоки лавы, затем лавовые камни – самые характерные представители земной тверди.
О девушке Кавалер часто говорил (и самому себе, и другим): – Она напоминает… она подобна… она могла бы сыграть… – Но это больше чем схожесть. Это воплощение. Именно ее красотой наслаждался он всю жизнь на картинах, вазах, именно ее красоту видел в статуях. Она и Венера со стрелами, и Фетида, опускающаяся на ложе в ожидании жениха. Раньше он думал, что ничто не способно сравниться с красотой, воплощенной в картинах, статуях – с отображением, нет, памятником той красоты, которой не существовало никогда или не существует больше. Теперь он понимал: те образы не напоминание о красоте, они – ее предтеча. Провозвестники. Бессчетное число образов, на которые расщеплена реальность, образов, прожигающих сердце человека – оттого, что все они говорят о единственной, драгоценной для него красоте.
Кавалер приобрел красавицу и чудовище.
Передав Чарльзу огромную сумму, Кавалер не оставил людям другого выхода, кроме как судачить, что племянник продал ему свою любовницу. Пусть болтают, что хотят. Зачем еще жить так далеко от дома, в отсталом, снисходительном к пороку городе, если не затем, чтобы вести себя как заблагорассудится?
На променаде в Чиайе, куда местная знать приезжала в каретах любоваться на закат, он представил ее обществу и, в одно из воскресений, королю и королеве. Он не мог взять ее с собой во дворец, но под открытым небом она была достойна любого общества. Она мгновенно завоевывала симпатию истинных ценителей красоты, так же как простых людей на улицах, нищих, прачек, – они считали ее ангелом. Когда он привез ее на Искью, крестьяне опустились перед ней на колени, а священник, зашедший в дом, при взгляде на нее перекрестился и объявил, что она послана на землю с особой миссией. Служанки, отданные Кавалером в ее распоряжение, просили у нее ходатайства перед небесами, потому что, как они говорили, она похожа на Святую Деву. Стоило ей радостно захлопать в ладоши при виде лошадей, украшенных искусственными цветами, малиновыми султанами и плюмажами, как кучер, с самым серьезным видом, тянулся, извлекал цветок и протягивал ей. Как только люди видели ее, их лица светлели. Она была так полна радости, беспечного счастья. Не понравиться она могла лишь закоренелому снобу. Как возможно ею не восторгаться, не наполняться радостью от одного присутствия?
Несмотря на молодость и отсутствие привычек, даруемых знатностью и подобающим воспитанием, она обладала врожденным талантом властвовать. Миссис Кэдоган относилась к дочери скорее как к госпоже, едва ли не побаивалась ее. Эту простую, всегда державшуюся в тени, любившую выпить женщину можно было принять за приживалку, дальнюю родственницу, привезенную в качестве компаньонки, дуэньи, которой не надо платить жалованье. И то, что их повсюду сопровождала ее мать, дарило Кавалеру особенное наслаждение, вынуждая таить постоянно испытываемый восторг. Рутинные развлечения обрели внутреннюю напряженность, размах. Однажды, ранним июльским утром, они ехали под палящим солнцем по горной дороге между сосен в Поссилипо, в маленький коттедж, чтобы переждать там дневную жару. Там они сидели на террасе под огромной, надувающейся, хлопающей на морском ветру оранжевой маркизой. Кавалер с восхищением смотрел, как девушка смакует охлажденные фрукты и крепкое везувианское вино. Потом наблюдал с террасы, как она по высеченным в скале ступеням спускалась купаться, долго стояла по грудь в воде, храбро плескала руками, затем обхватила мокрыми ладонями шею под самым затылком и, в этой очаровательной позе, застыла. Пока мать и две служанки ждали ее с халатом и полотенцами, из-за скал за красавицей подглядывали мальчишки. Кавалеру было безразлично, любит она его или нет, настолько сильно он сам любил ее, любил смотреть на нее.
Он неустанно подмечал ее настроения, переход одного выражения лица в другое, бесконечное разнообразие внешних проявлений. Она бывала игрива, бывала девственно скромна. Иногда – величественная статная матрона, иногда – неугомонный ребенок, требующий новых игрушек. Как прелестна она бывала, примеряя шляпку, или пояс, или платье, которые он намеревался ей купить, как искренне смеялась, восхищаясь собой.
Как мне повернуть голову, так? – спрашивала она немецкого художника, которого Кавалер поселил в доме, чтобы тот написал ее портрет.
Или так?
Входя в комнату, она, подобно знаменитой актрисе, знала, какой эффект произведет на людей ее появление. Это было ясно по той уверенности, с которой она входила, по рассчитанной медлительности, с которой поворачивала голову, прикладывала руку к щеке… вот так. Власть красоты.
Но какой именно красоты?
Не той, двумерной, для которой губительно наличие плоти: это красота линий, скелета, профиля, нежного разреза ноздрей и шелковистых волос. (Та красота, которая, когда пройдет первая молодость, должна придерживаться диеты, усилием воли сохранять стройность.) Эта красота рождена сознанием своего превосходства, классовой самоуверенности. Она говорит, я рождена не для того, чтобы угождать. Я рождена, чтобы мне угождали.
И не той, рожденной уходом, упорством, всяческими ухищрениями… но, в сущности, столь же авторитарной – той красоты, которой приходится отвоевывать место под солнцем, которая ничего не получает даром. Смысл такой красоты в объеме, она должна быть, не может быть ничем иным, кроме как плотью. (И со временем превращается в жир.) Эта красота заявляет о себе полураскрытыми губами, просящими, жаждущими прикосновения. Щедрая красота, тянущаяся к тому, кто ею восхищается. Я могу быть какой угодно, я хочу угождать тебе.
Красота возлюбленной Кавалера скорее – второго типа, наивная и царственная одновременно – не нуждалась ни в завершенности, ни в полировке. Тем не менее, с момента приезда девушка стала еще прекраснее (если такое возможно), ее красота цвела все пышнее, звенела чем-то чувственным, сочным, сверкала на солнце, так не похожем на английское. Возможно, раньше ей именно этого и не хватало – новой обстановки, нового восхищения и даже страданий (она плакала по Чарльзу, она по-настоящему любила его), невиданной прежде роскоши. Возможно, ей всегда следовало быть не алмазиком, скромно разливающим чай за столом неуверенного дилетанта, обитателя лондонского предместья, – а драгоценностью, предметом гордости великого коллекционера.
Что обычно делают с красотой? Восхищаются, расхваливают, по мере сил приукрашивают, выставляют напоказ – или прячут.
Можно ли, обладая чем-то в высшей степени прекрасным, удержаться от соблазна похвастаться? Наверное, можно, если вы боитесь зависти, боитесь, что кто-то может отнять ваше сокровище. Тот, кто украл из музея картину или средневековый манускрипт, естественно, будет их прятать. Но каким ущербным должен он при этом себя чувствовать. Ведь это так естественно – демонстрировать красоту, обрамлять ее, ставить на постамент – и в хоре восхищенных голосов слышать эхо собственного восхищения.