Настала новая эпоха, с новыми воззрениями, новыми машинами, новыми способами выравнивания ландшафта, и нет ничего удивительного в том, что один местный инженер решил вновь обратиться к проекту пражанина – с привлечением современных, более мощных, технологий. Он представил свои чертежи королевской чете. Королева, мнившая себя матерью прогресса и уверенная в необходимости здоровых реформ в политике и промышленности, передала предложение инженера на рассмотрение компетентных ученых и министров. Не думайте о святотатстве, – повелела она, – думайте о выполнимости.
Пришел ответ: да, проект выполним. Разве древние люди, не знавшие чудес современной техники, не возводили колоссальных сооружений с поразительной и, казалось бы, немыслимой в тех условиях точностью? К тому же, ломать – не строить. Коль скоро в Гизе живая машина мощностью во многие десятки тысяч рабских сил могла воздвигнуть это чудо света, великую пирамиду, то подобные же силы, послушные воле и разуму некоего правителя, могут совершить и другое чудо – понизить Везувий. Однако изменение формы горы не приведет к изменению ее природы. Это не предотвратит извержений и не сделает их управляемыми. Угроза кроется не в самой горе, а в том, что лежит под ее основанием, глубоко под земной корой.
Все же, возможно это или нет? – раздраженно спросила королева. Да, возможно. Тогда, если на то будет наша воля, мы это сделаем. Эти просвещенные деспоты, какое бы расстояние не отделяло их от богоподобных правителей древнего Средиземноморья, царствовали в полной уверенности, что их абсолютная власть гарантирована мандатом, выданным самим Господом Богом. В действительности, просвещение неуклонно подрывало эту власть, подвергало ее осмеянию. Ничего похожего на абсолютную власть у монархов давно уже не было.
3
Той зимой невыносимые холода обрушились на весь полуостров – от Венеции, где по замерзшим каналам можно было ходить и даже кататься на коньках, как нарисовано на голландских картинах, до Неаполя, где стояли морозы более свирепые, чем те, что семь лет назад погубили Джека. Снег укутал гору, неделями не сходил с вымощенных кусками лавы улиц. Град возымел не менее губительные последствия, чем дожди из горячего пепла: погибли сады, а с ними – и наименее стойкие из десятков тысяч бедняков, у которых не было крыши над головой, чтобы укрыться от ледяного ветра. В душах же людей, надежно защищенных от ненастья, невероятные жестокости погоды поселили дурные предчувствия. Ясно ведь: подобные аномалии – не просто капризы природы. Нет, это знаки, символы, провозвестники грядущей катастрофы.
Ветер, и шторм, и пожар, и землетрясение, и сель, и потоп, и упавшее дерево, и ревущий горный поток, и плавучая льдина, и цунами, и кораблекрушение, и взрыв, и сорванная крыша, и всепожирающий огонь, и саранча, и чернеющее небо, и обрушившийся мост, и разверстая бездна. И извержение вулкана.
И это, разумеется, много важнее людской суеты: сомнений, мечтаний, лжи, понимания, ошибок, заблуждений, отчаяния, страха; необходимости проявлять храбрость, здравомыслие, постоянство, предусмотрительность, оригинальность, жестокость…
С наступлением весны активность Везувия не уменьшилась, и в город с новой силой хлынули мощные потоки путешественников. Они восторгались вулканом, рисовали, при возможности взбирались на него. На изображения вулкана во всех его ипостасях возник невероятный спрос, для удовлетворения коего мастеровитым художникам и поставщикам сувенирной продукции пришлось существенно повысить производительность. К концу июля – когда распространилась весть о падении Бастилии – спрос на виды спокойного вулкана, венчающего безмятежный пейзаж, резко упал. Всем понадобились картины извержения, и какое-то время Везувий представляли только в таком обличье. И для приверженцев революции, и для перепуганных правящих классов всех европейских стран изображение проснувшегося вулкана – жестокие, конвульсивные выбросы, потоки смертоносной силы, коверкающие и навсегда изменяющие окружающую действительность, – как ничто другое символизировало то, что происходило сейчас во Франции.
Французская революция, подобно Везувию, была явлением уникальным. В то же время извержение вулкана есть нечто постоянное. Везувий извергался, извергается и будет извергаться: повторяемость и постоянство природы. Французская революция, напротив, – событие беспрецедентное и повториться не может. Так, исторические силы приравнивались к силам природным, что и успокаивало, и сбивало с толку, ибо подразумевало: даже если это лишь начало эпохи революций, революция, как и все остальное, пройдет.
Кавалеру и его знакомым напрямую ничто не угрожало. По большей части, катастрофы происходят не с нами, и, если они многочисленны, мы теряем способность сопереживать судьбе тех, кого они коснулись. На данный момент мы целы и невредимы, и, как говорится, жизнь (имеется в виду жизнь тех, кому повезло) продолжается. Мы целы и невредимы… хотя, конечно, ситуация может и перемениться.
Любовь к вулканам означала отказ поставить революцию во главу угла. Жизнь в непосредственной близости от руин, от этих постоянных напоминаний о катастрофах, – в Неаполе или, например, в наши дни в Берлине, – дает уверенность в том, что человек способен пережить любое бедствие, даже самое масштабное.
Возлюбленная Кавалера продолжала писать Чарльзу. Вначале она умоляла, укоряла, отрекалась, угрожала, пыталась вызвать жалость. Три года спустя письма от нее шли с той же частотой. Коль скоро Чарльз ей больше не любовник, пусть будет другом. Удивительный дар – хранить верность – не позволял ей осознать, что она не нравится или надоела кому-то. И потом, она так привыкла к вниманию, что не поверила бы, доведись ей узнать, что Чарльз тяготится ее письмами, что ему неинтересны ни ее занятия, ни занятия дорогого дядюшки, которого она всячески старается сделать счастливым (разве не этого хотел Чарльз?) и который так бесконечно добр и щедр к ней.
Девушка писала о том, как сопровождала Кавалера при восхождении на гору – восхитительное зрелище! Жаль, правда, луну – на фоне извергающегося вулкана она казалась бледной и больной (как легко было заставить бить фонтан ее сострадания!). Рассказывала о поездке на раскопки в Помпеи – там она горько оплакивала людей, погибших много-много веков назад. В полную противоположность Катерине – та никогда не одобряла восхождений на Везувий и без всякого удовольствия сопровождала мужа в поездках к мертвым городам (хотя с Уильямом дело обстояло иначе!) – она была готова на все, что бы ни предлагал Кавалер. Казалось, ее энергия неиссякаема. Если бы только позволили, она, в сапогах и меховой одежде, с радостью отправилась бы охотиться на кабанов вместе с Кавалером (девушка была превосходной наездницей, о чем он не знал.) Она спокойно смотрела бы на стоящего по пояс в кровавых потрохах короля, нашла бы способ получить удовольствие от этого отвратительного зрелища, хотя вовсе не отличалась склонностью к вуайеризму. Она просто обратилась бы к своему, отнюдь не самому богатому жизненному опыту (впрочем, отец ее дочери, предшественник Чарльза, который обучил ее ездить верхом, был деревенским сквайром и фанатиком жестокой охоты) или к почерпнутым из книг знаниям.
Поразительно! О да! Однажды я видела… я хочу сказать, это как… как у… как у Гомера! – воскликнула бы она. И вряд ли бы ошиблась.
Кавалер с обожанием наблюдал, как она все больше отдается роли его компаньонки, воспитанницы. Она всегда была способной ученицей. Это помогло ей выжить и преуспеть.
В ней, думал он про себя, виден отпечаток моей личности, как виден отпечаток пальца скульптора на куске глины. Она обладала удивительной плавучестью, приспособляемостью. Ему же почти не нужно было к ней приспосабливаться; разве что в ее присутствии он должен был по возможности воздерживаться от иронических замечаний, к которым имел природную склонность. Этих замечаний она, несмотря на весь свой ум, не понимала. Происхождение и темперамент не позволяли ей чувствовать иронию. В ее характере не было практически ничего от меланхолии, являющейся неотъемлемой частью иронии, кроме того, она родилась в окружении, полностью лишенном снобизма той среды, где так гордятся умением обтекаемо выражать мысли. Для английского джентльмена, находящегося вдали от родины, ирония – основная реакция на нелепые, грубые обычаи местности, где ему приходится проживать (пусть даже по собственному желанию). Ирония – более или менее вежливый способ отстоять свое превосходство, скрыв при этом возмущение. Или обиду. Молодая женщина не видела причин скрывать обиду или гнев. Она гневалась довольно часто, хотя оскорблялась не за себя (этих обид она либо не замечала, либо легко их прощала), а за других, за выказанное кому-то неуважение.
Свой снобизм, когда он вдруг овладевал ею, она выражала прямо. Господи боже, какие ж они грубые, – восклицала она, возвращаясь из гостей: Кавалер всюду брал ее с собой, и ее всюду привечали. Там не было никого лучше, умнее и красивее вас, – говорила она Кавалеру.
И никого, думал Кавалер, кто обладал бы такой гибкостью ума, как ты.
Подобно Кавалеру, она всю себя отдавала посредничеству, действуя в области, наиболее подходящей для женщины: области душевных переживаний, телесных хворей. Кроме того, в ней раскрылся талант мгновенно понимать мысли, чувства, нужды других, без слов знать, чего они хотят, от нее ли, для себя ли. Да, она была эгоцентрична, но очень легко откликалась на восторг, сострадание, симпатию… что не свойственно Нарциссу. Горе любого человека вызывало слезы и у нее. Она плакала, увидев похороны ребенка. Плакала, выслушивая на званом вечере откровения молодого американца, торговца шелком, представителя семейной фирмы: того послали с миссией в Европу, чтобы он оправился от разрыва с обманувшей его женщиной: Узнав, что кто-то болен, завидев чье-то увечье, она считала, что должна немедленно что-то сделать. У Валерио бывали головные боли – она варила для него народное уэльское зелье. Любого молчаливого человека она старалась разговорить. Она пыталась даже беседовать с этим мальчиком, у которого один глаз, проводником Кавалера. Бедный глазик!