Больше куража – больше жестокости. Бочку дегтя, стоявшую в углу двора, подкатили ближе к огню. Несколько человек деревянными мисками зачерпнули из бочки обжигающий деготь и плеснули в брата герцога. Тот проснулся с воплем, отдернув голову, точно в него выстрелили. Потом его действительно застрелили. Тело отвязали и перевалили в костер. Герцог закричал.
Кто-то наблюдал за происходящим от ворот: человек в черном плаще и красивом пудреном парике и по обе стороны от него несколько солдат в форме муниципальной гвардии. Те среди толпы, кто заметил человека в черном, даже не узнав его, испугались.
Человек в черном неотрывно смотрел на герцога, не на лицо, а на бледный, тяжелый живот-, вздувающийся, содрогающийся от рыданий. Ступни герцога были красны – ему прострелили обе ноги, – но он все равно сидел на стуле очень прямо, снова со связанными за спиной руками.
Ни человек в черном, ни его охрана в происходящее не вмешивались. Но мучители герцога замерли в нерешительности. Они, казалось, понимали, что никто не собирается их останавливать, и все же не были уверены, можно ли продолжать. Человека в черном боялись все – все, кроме цирюльника, служившего у него осведомителем.
Цирюльник, с бритвой в руке, вышел вперед и отрезал герцогу уши. Как только те отделились от головы, нижнюю часть лица герцога закрыл фартук крови. Толпа завопила, пламя затрепетало, человек в черном замычал от удовольствия – и ушел, так что трагедия завершилась уже без него.
Вы видели, когда я ушел? – спросил Скарпиа на следующий день в таверне около гавани у одного из бандитов, своего наймита. – Что было потом? Он был еще жив?
Да, – ответил наймит. – Да, я же и говорю. Он кричал, и кровь бежала вниз по лицу и по голове.
То есть он был еще жив?
Да, милорд. Но знаете, как бывает, когда пот течет по груди…
(Наймит работал носильщиком портшеза и благодаря своей профессии был особенно хорошо знаком со всеми капризами потоотделения.)
…знаете, когда пот стекает по груди, он иногда собирается посередке…
(Безупречно одетый барон не знал; но продолжайте…)
…понимаете, кровь вот точно так же собиралась посередке, а он все старался сделать так, чтобы она стекла.
Носильщик портшеза прервал рассказ, чтобы показать, как это было: опустил подбородок на грудь и, собрав губы в куриную гузку, принялся дуть на место воображаемого скопления крови над складкой жира, опоясывавшей его талию.
Он дул, – сказал носильщик. – Понимаете? Дул и дул. Сдувал. И больше ничего. Хотел, чтобы кровь стекла вниз. Потом один из наших решил, что он пытается воспользоваться каким-то заклятием, дует на себя, чтобы исчезнуть, и снова В него выстрелил.
И тогда он умер?
Почти. Он же потерял столько крови.
Значит, он еще был жив?
Да. Да. Потом еще больше наших бросилось на него, с ножами. Один разрезал ему штаны спереди и отрезал… ну, вы понимаете, и поднял вверх, показал ребятам. А потом мы запихали тело в бочку с дегтем и бросили в огонь.
Когда весть о гнусном преступлении достигла Палермо, Кавалер пришел в ужас и надолго замолчал. Ему нравился герцог, и он восхищался его собраниями. Многие уничтоженные вещи были уникальны. Кроме картин, у герцога имелось несколько неопубликованных работ плодовитого Афанасия Кирхера. И еще, вспомнил Кавалер, рукопись – Кавалер опасался, что это был единственный экземпляр, – автобиография его друга Пиранези. Какая потеря. Лицо Кавалера исказилось. Какая невосполнимая потеря.
В течение многих дней жена Кавалера и Герой ни о чем другом не могли говорить. В судьбе герцога и его брата им виделось свидетельство предрасположенности любой неорганизованной толпы к возвращению в дикое состояние, а также необходимость защитить святость имущества, имущества привилегированных. Подобные убеждения разделял и Кавалер, но он рассуждал на эти темы менее многословно, менее яростно. Разумеется, коллекция – не просто особенная и особо уязвимая форма собственности, а нечто куда большее, но горе коллекционера никто не способен понять, разве что другие коллекционеры. А с уязвимостью плоти и общественною положения Кавалер уже почти полностью смирился.
Королева не испытывала ни горя, ни возмущения. Длинный отчет о кровавой расправе над герцогом, его братом и другими аристократами, попавшими в руки бандитов, который был составлен ее доверенным лицом в Неаполе, королева читала, когда пила чай со своим доверенным лицом здесь, в Палермо. Закончив читать, она передала письмо Скарпиа жене Кавалера. Je crois que le peuple avait grandement raison,[18] сказала королева.
Даже жену Кавалера передернуло.
Жена Кавалера не любила Скарпиа. Его никто не любил. Но она, как и всегда, старалась смотреть на вещи с точки зрения королевы. А королева объяснила дорогой подруге, что вот она не доверяла князю Пиньятелли, регенту, которого они назначили перед отъездом, – и оказалась права, и очень скоро получила доказательства своей правоты, когда всего через пару недель Пиньятелли сбежал из города. Этому калабрийцу, кардиналу Руффо, который готовится вернуться и организовать тайное сопротивление французам, королева тоже не доверяет. Но барону Скарпиа я верю, сказала она жене Кавалера.
Vouz verrez, ma chère Miledy. Notre Scarpia restera fidèle.[19]
В дни, последовавшие за убийством герцога и его брата, банды простолюдинов продолжали крушить и грабить дома аристократов, а патриоты, как они себя называли, укрылись в морской крепости Ово, из бойниц которой по ночам были видны костры французских лагерных стоянок за городом. Когда армия генерала Шампьоне вошла в Неаполь, Скарпиа ушел в подполье. Поэтому он не мог представить королеве свидетельства очевидца о тех трех днях, в течение которых между местным населением и французскими солдатами шло кровопролитное сражение, и о том моменте, когда над королевским дворцом водрузили триколор, а из крепости хлынули революционеры.
Укрытие в келье епископа, одного из его осведомителей, было надежным. Хотя, конечно, абсолютно надежных укрытий не бывает; сам бы он сумел себя выследить (зная, где дать взятку, а где применить пытку). В том, что революционеры его разыскивают, он не сомневался. Разве не он несет ответственность за смерть тех, кто чересчур поспешно решил стать заговорщиком? Разве не он преследовал многих из нынешних республиканских лидеров? Юристы, ученые, лишенные сана священники, профессора математики и химии – имена двадцати пяти человек, назначенных французским генералом во временное правительство, этих космополитов и мятежников, которых Скарпиа под любым предлогом отправлял за решетку, звучали как тюремная перекличка. Впрочем, они, кажется, не знают, где его искать. Не испытывая страха, Скарпиа чувствовал, что с каждым днем его ядовитая сущность все больше разжижается утомительными «я всегда знал» и «но никак не ожидал» епископа, а также, не в последнюю очередь, непривычным целибатом. В первый раз, когда он вышел на улицу, чтобы найти женщину, барон был уверен, что его узнали. Во второй раз, после того, как он постоял в толпе зевак, наблюдавших за посадкой большой сосны перед бывшим королевским дворцом, эта уверенность несколько уменьшилась. Барон провел еще несколько дней у епископа, а затем отправился домой, написал длинное донесение королеве и стал ждать ареста. Ждал он долго. Похоже, его враги были слишком великодушны, чтобы опускаться до мести.
Теперь он просто выжидал. А воспитанники мнимого просвещения нацепили нелепо болтавшиеся фригийские колпаки, начали обращаться друг к другу «гражданин» и произносить речи, поснимали королевские гербы, рассадили по всем городским площадям идиотские Деревья Свободы и созвали комитет, чтобы составить конституцию на манер французской. Мечтатели. Они еще увидят. Он-то им отомстит.
На что всегда можно рассчитывать – так это на доверчивость идеалистов. Смело идут они вперед, не сомневаясь, что следом идут люди, но вдруг оборачиваются – а сзади никого. Толпа растерялась по дороге, разбрелась в поисках еды, вина, секса, сна, хорошей драки. Толпа не любит идеализма. Толпа желает либо драться, либо разойтись. А якобинствующие господа и дамы с их сентиментальными идейками о свободе и справедливости думают, что сумеют дать народу то, чего он хочет, или то, что для него хорошо. Это одно и то же, как они полагают в своей высокопарной naiveté.[20] Нет, хлыст и неустанное, пафосное прославление государства и церковной власти – вот что нужно народу. Разумеется, профессора и либеральные аристократы уверены, что понимают потребность простых людей в пышных зрелищах, и даже собираются устроить праздник прославления Богини Разума. Разума! Скажите, пожалуйста! Неужели они и правда ждут, что народ станет любить разум – Разум – больше короля? Неужели надеются, что люди примут навязанный декретом новый календарь с переведенными на итальянский язык названиями французских революционных месяцев?
С радостью для себя Скарпиа отметил, что республиканцам скоро пришлось понять: взятых взаймы ритуалов и терминов недостаточно, чтобы добиться лояльности темных народных масс. Первым признаком возвращения к реальности стала статья в революционной газете, которая выпускалась под редакцией Элеоноры Фонсека де Пиментель, о чрезвычайной значимости для дела революции успешного проведения знаменитого, ставившегося раз в два года, городского миракля. Но такое откровенное снисхождение к верованиям народа как раз и показывало, что узники Разума страшно далеки от понимания того, как нужно этим народом управлять. Скарпиа, изувер и умнейший из манипуляторов, знал: стоит перестать говорить о вере и начать говорить о религии – и того хуже, о роли религии в поддержании порядка и управлении общественной моралью, – как вера самым серьезным образом дискредитируется, а истинная власть Церкви ставится под сомнение. Значение религии! Это тайна, и о ней ни в коем случае нельзя говорить публично. Какие же они простодушные!