– Тех, кто не желает видеть меня в моих рабочих штанах и жилете, я здесь не держу.
В тот день это было самое длинное его предложение, но он повторил его несколько раз. Фермер Корни ничего не имел против молодого поколения, посетившего его дом, но эти люди были «не его поля ягода», как он говорил себе, и он не считал себя обязанным их развлекать. Это он предоставил своей суетливой супруге, разодетой и улыбчивой, а также дочерям и зятю. Его гостеприимство выражалось в том, что он сидел спокойно и курил; когда приходил очередной гость, он на мгновение вынимал трубку изо рта, дружелюбно кивал ему, не утруждая себя речами, и снова принимался курить, с еще большим наслаждением попыхивая трубкой, словно наверстывал упущенное за ту минуту, на которую его отвлекли. Себе под нос он бурчал:
– Ох уж эти молодые балбесы, больше о девицах думают, чем о табаке. Скоро и сами поймут, как они ошибались. Придет время, поймут.
Около восьми часов вечера фермер Корни отправился спать, степенно поднимая по лестнице свое тело массой двенадцать стоунов[61]. Но прежде распорядился, чтобы жена принесла ему наверх два фунта пряной говядины и кружку горячего крепкого грога. Правда, в начале вечера он служил надежной ширмой для Сильвии, и, поскольку старик к ней благоволил, он даже пару раз с ней заговорил.
– Твой папа курит?
– Да, – ответила Сильвия.
– Дай-ка мне табакерку, дочка.
И это был весь разговор, что произошел между ней и ее ближайшим соседом за первые четверть часа, как она вышла к гостям.
Но, как Сильвия ни пряталась за своей «ширмой», она все равно чувствовала, что к ней прикована пара глаз, которым блеск искреннего восхищения придавал особенную яркость. И куда бы они ни посмотрела, она натыкалась на их взгляд прежде, чем видела что-то другое. Посему, силясь не смущаться, она играла с завязками своего передника. За каждым ее движением следила еще одна пара глаз, правда, не столь красивых и сияющих. Это были глубоко посаженные глаза, серьезные, грустные, пожалуй, даже мрачные, но их взгляда Сильвия не замечала. Филипп, все еще ошеломленный тем, что она отвергла его протянутую руку, стоял недвижно в сердитом молчании, когда миссис Корни подвела к нему только что прибывшую молодую женщину:
– Мистер Хепберн, позаботьтесь о Нэнси Прэтт. Ей совсем не с кем поговорить, а вы все равно топчетесь без дела. Ваше лицо ей знакомо, она уже шесть лет покупает товары в лавке Фостера. Может, вы найдете, что сказать друг другу, а то мне надо чай разливать. Диксоны, Уокеры, Эллиоты и Смиты уже здесь… – миссис Корни смотрела по сторонам и, называя фамилии, загибала пальцы, – остались только Уилл Лэтэм и его две сестры, Роджер Харботтл и Тейлор; и они скоро придут, мы еще и чай допить не успеем.
И она, отойдя от них, принялась хозяйничать за столом. Приставленный к буфету, это был единственный предмет мебели, что остался стоять посреди комнаты: все лавки и стулья расставили по четырем стенам. В то время свечи излучали тусклое сияние в сравнении с тем, что исходило от пылающего очага, в котором – в знак гостеприимства – поддерживали ослепительно-яркий жаркий огонь. Молодые женщины в большинстве своем сидели; только две-три постарше, желая продемонстрировать свою хозяйственность, настояли на том, чтобы помочь миссис Корни, к ее великой досаде, ибо ей требовалось проделать кое-какие манипуляции со сливками и чаем – кому-то налить погуще, кому-то послабее, в зависимости от статуса гостя, – и она не хотела, чтобы посторонние видели ее маленькие хитрости. Молодые мужчины, которым чай храбрости не придал, а ничего более крепкого они еще выпить не успели, по-деревенски конфузливо мялись у двери, даже не переговариваясь между собой; разве что от случая к случаю один из них, должно быть первый зубоскал в компании, шепотом отпускал какое-то замечание, которое остальные встречали взрывом смеха, но в следующее мгновение, опомнившись, затихали и ладонями прикрывали рты, пока те не переставали предательски кривиться, и затем некоторые из них поднимали глаза к потолку, якобы рассматривая балки, – чинно отвлекались от неблагочестивых мыслей. В основном это были молодые фермеры, с которыми Филипп не имел ничего общего; стеснительный и осторожный, он отмежевался от них сразу же, как пришел. Но теперь предпочел бы стоять с ними, нежели беседовать с Нэнси Прэтт, которой ему нечего было сказать. Впрочем, ему мог достаться куда менее интересный собеседник, ибо Нэнси была скромная, уравновешенная молодая женщина, менее склонная хихикать по поводу и без, в отличие от многих более юных девиц. Однако, отвечая ей дежурными фразами, Филипп продолжал недоумевать, чем он оскорбил Сильвию, почему она отказалась пожать ему руку; и эта чрезмерная занятость собственными мыслями делала его не самым приятным собеседником. Нэнси Прэтт, уже несколько лет ходившая в невестах одного моряка с китобойного судна, в какой-то мере понимала душевное состояние Филиппа и не держала на него обиды; напротив, она старалась сделать ему приятное, выражая свое восхищение Сильвией.
– О ней много говорят, – сказала она, – но я никогда не думала, что она столь мила, степенна и благоразумна. Многие девушки, наделенные подобной красотой, только и глазеют по сторонам, желая убедиться, что на них обращают внимание, что они нравятся окружающим; а она, ровно дитя, разволновалась от обилия народа, забилась в темный угол и сидит там как мышка.
Как раз в эту минуту Сильвия взмахнула длинными темными ресницами и поймала все тот же взгляд, что она так часто встречала: Чарли Кинрэйд о чем-то беседовал с Брантоном с другой стороны очага. Словно от неожиданности, она попятилась в тень и расплескала чай себе на платье. Сильвия едва не расплакалась, до того она чувствовала себя неуклюжей и ни на что не способной; ей казалось, все думают, что она никогда не бывала в обществе и не умеет себя вести. Пунцовая от расстройства, сквозь слезы она увидела, что Кинрэйд, опустившись перед ней на колени, промокает ее платье своим шелковым носовым платком, и сквозь гул сочувствующих голосов услышала, как он ей сказал:
– Эта ручка на дверце буфета сильно выпирает, я тоже об нее локоть зашиб.
Кинрэйд так искусно нашел оправдание ее неловкости, что теперь, возможно, окружающие не сочтут ее безрукой; к тому же благодаря этому инциденту он оказался рядом с ней, что было куда приятнее, чем ловить его взгляды издалека; между ними завязался разговор, что тоже было очень приятно, хотя поначалу Сильвия заметно смущалась от того, что они беседуют с глазу на глаз.
– Я тебя с первого взгляда даже не признал. – Его тон подразумевал гораздо больше, чем произнесенные слова.
– А я тебя сразу узнала, – тихо ответствовала она и затем, покраснев, затеребила завязку передника, сомневаясь, что следовало демонстрировать столь ясную память.
– Ты повзрослела, стала такой… нет, не буду говорить, неприлично… в общем, больше я тебя не забуду.
Продолжая теребить завязку передника, Сильвия еще ниже опустила голову, хотя уголки ее рта приподнялись в застенчивой радостной улыбке. Филипп с жадностью наблюдал за ними, словно ему это доставляло наслаждение.
– Надеюсь, отец твой жив-здоров? – спросил Кинрэйд.
– Да, – проронила Сильвия, а потом обругала себя, что не сумела придумать более пространный ответ. Если она будет отделываться односложными «да» и «нет», он сочтет ее тупицей и, возможно, вернется на свое прежнее место.
Но Кинрэйду, очарованному ее красотой и обворожительно скромными манерами, было неважно, что она говорит, пусть бы и вовсе молчала, лишь бы умильно смущалась от его близкого соседства.
– Надо бы мне к вам зайти, повидать старого джентльмена… и матушку твою тоже, – помедлив, добавил Кинрэйд, ибо он помнил, что его прошлогодние визиты Белл Робсон радовали меньше, нежели ее мужа, очевидно потому, что они с Дэниэлом слишком много выпивали за вечер. Кинрэйд решил, что в этом году он будет более воздержан, дабы завоевать расположение матери Сильвии.
По окончании чаепития поднялись невообразимый шум и суматоха. Миссис Корни с дочерьми сносили подносы с грязными чашками и большие тарелки с недоеденным хлебом и сливочным маслом на кухню, где намеревались вымыть посуду после ухода гостей. Именно потому, что от смущения Сильвия не хотела двигаться с места и прерывать разговор, происходивший между ней и Кинрэйдом, она заставила себя, на правах друга семьи, принять деятельное участие в уборке; и, будучи дочерью своей матери, она не хотела оставлять даже малейшего беспорядка, в отличие от девочек Корни, которые аккуратностью не славились.
– Молоко, надо полагать, в маслодельню лучше отнести, – заметила Сильвия, нагружаясь посудой с молоком и сливками.
– Не утруждайся, – остановила ее Нелли Корни. – Даже если прокиснет, Рождество ведь бывает только раз в году; и мама сказала, сразу после чаепития мы будем играть в фанты, чтобы у народа языки развязались и девушки с парнями стали теснее общаться.
Но Сильвия, осторожно лавируя между гостями, направилась в маслодельню и не успокоилась, пока всю неиспользованную провизию не перенесла в более прохладное место, чем натопленное очагом и духовкой помещение, где целый день пекли пироги и кексы, жарили мясо.
Когда они вернулись, раскрасневшиеся «парни», как в Ланка-шире и Йоркшире называли молодых мужчин в возрасте до тридцати пяти лет, если они еще ни разу не были женаты, и девушки неопределенного возраста, встав в круг, играли в какую-то деревенскую игру, к которой женщины проявляли больше интереса, нежели мужчины. Последние, все как один, тушевались, опасаясь, как бы товарищи не подняли их на смех. Однако миссис Корни знала, как исправить положение: по ее знаку принесли огромный жбан пива. Этот жбан – сосуд в форме толстяка в белых штанах до колен и треуголке – был ее гордостью. Одной рукой толстяк поддерживал трубку, что торчала из его широкого улыбающегося рта; другая, подпиравшая бок, образовывала ручку. Была еще громадная фарфоровая чаша с грогом, приготовленным по старинному корабельному рецепту