же Филипп не сбивался с дороги, подсознательно положившись на животный инстинкт, который сосуществует в человеке вместе с душой и порой странным образом берет на себя управление его телом, когда все более возвышенные способности тонут в муках острой боли. И вот наконец он на улице, что поднимается на холм, с которого днем можно увидеть весь Монксхейвен. Сейчас очертания города растворялись во мраке ночи, на фоне которого вихрились снежные хлопья – все ближе и ближе, гуще, быстрее. Внезапно стали звонить колокола монксхейвенской церкви, возвещая о наступлении нового, 1796 года. В порывах ветра их звуки, казалось, крепчали, набирали мощь, ударяя в лицо Филиппу. Он спускался по холму под их веселый перезвон – под веселый перезвон, с тяжелым сердцем. Ступив на длинную Главную улицу Монксхейвна, он увидел, как гаснет свет в окнах домов – в гостиных, спальнях, кухнях. Новый год настал, пора ожидания окончилась. Начиналась реальность.
Филипп повернул направо, во двор дома Элис Роуз, где он квартировал. Там все еще горел свет и звучали радостные голоса. Он открыл дверь; Элис, ее дочь и Кулсон стояли, словно ожидая его. Мокрый плащ Эстер висел на стуле у очага, но капор снять она еще не успела: вместе с Кулсоном она была на всенощной.
Волнующая торжественность службы оставила следы в ее лице и душе. Ее обычно тусклые глаза светились одухотворением, на бледных щеках играл румянец. Все ее глубоко личные затаенные чувства слились в благоволении и доброжелательности к окружающим. Под воздействием этой всеобъемлющей христианской любви она позабыла про свою привычную скованность и, шагнув к вошедшему Филиппу, встретила его поздравлениями с Новым годом – поздравлениями, которыми она только что обменялась с матерью и Кулсоном.
– С Новым годом тебя, Филипп, и пусть Господь охраняет тебя отныне и во все дни!
В ответ он тепло пожал ей руку. Разрумянившись еще больше, она отняла ее. Элис Роуз что-то отрывисто бросила про поздний час и усталость, и затем вместе с дочерью они поднялись наверх в комнату в передней части дома. Филипп с Кулсоном отправились в комнату в глубине дома, в которой они жили вдвоем.
Глава 13. Растерянность и замешательство
Кулсон и Филипп были приятелями, но не близкими друзьями. Они никогда не вели споров, но и не доверяли друг другу сокровенные мысли и чувства. Замкнутые и молчаливые сами по себе, они, возможно, питали взаимное уважение еще и потому, что оба были скрытными людьми. В глубине души Кулсона гнездилось тайное чувство, которое могло бы заставить менее любезного парня испытывать неприязнь к Филиппу. Последний, впрочем, об этом не знал: приятели не очень-то много беседовали, хотя и жили в одной комнате.
Кулсон спросил Филиппа, понравился ли ему праздник в доме Корни, и тот ответил:
– Да не очень, не люблю я подобные увеселения.
– Но ведь из-за него ты пропустил всенощную.
Его укор остался без ответа, и Кулсон, пользуясь удобным случаем – первым, что представился ему с тех пор, как старый добрый священник торжественно повелел своей пастве не упускать возможности, которые будут появляться в новом году, – продолжал с чувством возложенного на него долга:
– Джонас Барклай поведал нам, что мирские удовольствия подобны яблокам Содомским[64] – на вид красивые, но на вкус как зола.
Кулсон мудро предоставил Филиппу додумать эту мысль применительно к себе. Тот, если и додумал, виду не подал, но с тяжелым вздохом бросился на свою кровать.
– Ты что, раздеваться не будешь? – спросил Кулсон, укрывая его.
Наступило долгое молчание. Филипп не ответил, и Кулсон подумал, что приятель его уснул. Он и сам задремал и проснулся от того, что Хепберн тихо ходил по комнате. Филипп передумал и с некоторым раскаянием в душе из-за своей невежливости по отношению к Кулсону, который вовсе не хотел его обидеть, стал раздеваться, стараясь не шуметь.
Но заснуть не мог. Все вспоминал кухню семейства Корни; перед зажмуренными глазами, словно живые картины, разворачивались эпизоды прошедшего вечера. Тогда он в бешенстве открывал глаза, не в силах больше выносить эти видения, и пытался рассмотреть в темноте контуры комнаты и предметы мебели. Скошенный белый потолок спускался к побеленным стенам, на их фоне проступали очертания четырех стульев с сиденьями из тростника; на боковой стене – зеркало; старинный резной дубовый сундук (его собственность, хотя на крышке вырезаны инициалы забытых предков) с его одеждой; ящики, принадлежащие Кулсону, который крепко спал на кровати в противоположном углу комнаты; в крыше – створчатое окно, из него хорошо видны заснеженные крутые холмы. И в этот момент, осмотрев почти всю комнату, Филипп провалился в беспокойный, нездоровый сон. Проспав два или три часа, он резко проснулся и вновь ощутил беспокойство, хотя не сразу сообразил, в чем его причина.
Вспоминая события минувшего вечера, Филипп почувствовал, что его нынешние впечатления о них гораздо более благоприятные, чем вчера, когда они происходили. Утром появилась если не радость, то надежда, и, во всяком случае, он мог встать и чем-то заняться, ведь тусклый свет зимнего дня проникал в комнату со стороны горного склона, и он знал, хотя Кулсон крепко спал, что в обычные дни они поднимались раньше. Но сегодня Новый год, особый день, можно немного расслабиться, и Филипп пожалел своего товарища, не стал его будить до тех пор, пока не пришло время выходить из комнаты.
Держа туфли в руках, он бесшумно спускался по лестнице на первый этаж, так как сверху увидел, что Элис и ее дочери на кухне еще нет и ставни там не открыты. Миссис Роуз обычно вставала рано, и ко времени появления постояльцев все в кухне блестело и сияло; но, правда, и ложилась она, как правило, раньше девяти часов вечера, а вчера легла лишь после полуночи. Филипп открыл ставни и стал разбивать свалявшийся уголь, стараясь поменьше шуметь из сочувствия к отдыхающим домочадцам. Воды в чайнике не было, видимо потому, что миссис Роуз не решилась выйти за водой вчера вечером, так как мела ужасная метель, а колонка с насосом находилась у самого входа во двор. Филипп сходил за водой, а когда вернулся, увидел, что Элис и Эстер уже в кухне и споро суетятся по хозяйству, стараясь наверстать упущенное время. Эстер делала вид, что очень занята. Сегодня она выглядела по-особенному: платье заколото сзади булавками, волосы убраны под чистый белый чепец. Элис злилась на себя за то, что заспалась. По этой и другим причинам, когда Филипп вошел с чайником воды и со снегом на ботинках, она встретила его сердитым возгласом:
– Ну вот! Все плитки истоптал, забрызгал! А ведь только вчера вечером помыли! И занимаешься женской работой, которая совсем не предназначена для мужчин.
Филипп удивился и расстроился. Он испытывал облегчение, отвлекшись от собственных мыслей и помогая, как он считал, другим. Он передал Элис чайник, который она едва не вырвала у него из рук, и уселся у двери; настроение у него испортилось. Но чайник он налил полнее, и, соответственно, тот оказался тяжелее, чем ожидала старая женщина, и она не смогла поднять его, чтобы повесить на крюк над очагом. Элис оглянулась, ища глазами дочь, но та ушла в кладовку. В тот же момент Филипп подскочил к ней, поднял чайник и повесил его на место. Элис посмотрела на него печальным взглядом, но не снизошла до того, чтобы его поблагодарить; во всяком случае, он не услышал слов, которые она вроде бы изобразила губами. Раздосадованный ее поведением, он вернулся на прежнее место и стал безучастно наблюдать за приготовлениями к завтраку, но его мысли снова вернулись к предыдущему вечеру, а прежнее ощущение, что на сердце относительно полегчало, теперь ушло. С рождением нового дня у него возникло чувство, что достаточных оснований для обиды и уныния вчера вечером не было, но теперь, вынужденный тихо сидеть на одном месте, он заново вспомнил взгляды и речи и понял, что причина для беспокойства есть. По размышлении он решил сегодня же вечером пойти в Хейтерсбэнк и поговорить с Сильвией или с ее матерью. Каков будет характер этого предполагаемого разговора, для себя он пока не определил: многое зависело от отношения и настроения Сильвии, от состояния здоровья ее матери; но в любом случае что-то он сможет выведать.
За завтраком Филиппу удалось отчасти выяснить, чем он не угодил домочадцам, хотя, будь он более наблюдательным и самолюбивым, сумел бы узнать больше. Как оказалось, миссис Роуз дулась на него за то, что он не пошел к всенощной с Эстер, а ведь это планировалось за несколько недель. Но Филипп успокоил свою совесть, вспомнив, что он ничего не обещал, а лишь упомянул о своем желании присутствовать на службе, о которой говорила Эстер. В тот момент, да и довольно долго после он действительно собирался к всенощной, но, поскольку Эстер сопровождал Уильям Кулсон, Филипп рассчитывал, что его собственное отсутствие не будет сильно заметно. И все же его беспокоила перемена в отношении к нему миссис Роуз; раз или два он говорил себе, что пожилая женщина понятия не имеет, насколько несчастен он был на «веселой пирушке», как она упорно называла встречу Нового года у Корни, а то бы не стала придираться к нему все утро. Перед уходом в лавку он упомянул, что намерен в первый новогодний день проведать свою тетушку и справиться о ее здоровье.
Хепберн с Кулсоном обедали по очереди: одну неделю первым домой на обед ходил Хепберн, следующую неделю – Кулсон. Тот, кто шел обедать первым, садился за стол вместе с миссис Роуз и ее дочерью, для второго обед ставили в печь, чтобы он не остыл. Сегодня Хепберн должен был идти обедать последним. В лавке все утро толпился народ. Приходили в основном не за покупками, а чтобы поздравить с Новым годом, ну и заодно отведать пирога с вином – угощение, что гостеприимные братья Фостеры всегда предлагали посетителям, зашедшим к ним в первый новогодний день. Работы хватало всем – и в отделе Эстер, где продавались только женские головные уборы, ленты и женская одежда, и в продовольственном отделе, и в отделе тканей. Филипп старался исправно выполнять свои обязанности, но мысли его были далеко, вследствие чего поведение его было совсем не таким, чтобы рекомендовать его покупателям наилучшим образом, ведь некоторые помнили его как продавца совсем другим: он был вежлив и внимателен, при этом серьезен и сдержан. Одна полная женщина, супруга фермера, обратила его внимание на эту перемену. Она пришла с маленькой девочкой лет пяти, посадила ее на прилавок, и теперь девочка смотрела на Филиппа с живым интересом, время от времени что-то шептала маме на ушко, затем зарывалась лицом в ее плащ.