Белл покачала головой. Они продолжили путь. Сильвия приуныла, она едва не злилась на мать за ее отчаяние. Но вечером, пока они не легли спать, Белл, о чем бы они ни говорили, будто давала понять, что ее утренние чувства ушли, и каждое нынешнее решение она связывала с возвращением мужа. «Когда папа вернется», – словно заклинание, повторяла она в начале или конце каждой фразы, и эта ее вера в его возвращение вводила Сильвию в столь же глубокую печаль, как и отсутствие всякой надежды утром. И если б инстинкт не подсказывал ей, что мать теряет способность рассуждать здраво, она, наверно, поинтересовалась бы, почему за каких-то несколько часов та столь резко изменила свое мнение. И оттого, что несчастная Белл перестала внимать голосу разума, Сильвия чувствовала себя очень одинокой.
Прошел понедельник – они и сами не понимали, как пережили его, ибо ни та, ни другая не говорили о том, что занимало их мысли. Во вторник Белл встала с постели еще до рассвета.
– Мама, еще очень рано, – изморенным, сонным голосом пробормотала Сильвия, страшась просыпаться.
– Ой, дочка! – произнесла Белл оживленным, бодрым тоном. – Может быть, сегодня к вечеру он уже дома будет. Нужно все приготовить к его приходу.
– Сегодня вечером дома он никак не сможет быть, – возразила Сильвия.
– Эх, дочка! Ты даже не знаешь, как быстро мужчину ноги несут домой, к жене и детям. В любом случае я должна все подготовить.
И она принялась сновать по дому. Сильвия наблюдала за ней с изумлением, но в конце концов решила, что мама хлопочет по хозяйству, чтобы не думать ни о чем другом. Все комнаты были вылизаны. Наспех позавтракав, они продолжали уборку и переделали все дела задолго до полудня, после чего обе сели за прялки. С каждым словом матери Сильвия все больше падала духом. Белл, казалось, избавилась от всякого страха; теперь ею владело некое странное возбуждение, выражавшееся в неугомонности.
– Картошку пора ставить, – заявила она. Из-за того, что Белл неровно вращала колесо, у нее постоянно рвалась шерстяная нить.
– Мама, еще только самое начало одиннадцатого! – указала Сильвия.
– Ставь, ставь, – велела Белл, не вникая в смысл слов дочери. – Может, и день быстрей пройдет, если мы пораньше приготовим обед.
– Так ведь Кестер на дальнем поле, раньше полудня домой не явится.
На какое-то время Белл, казалось, успокоилась, но вскоре она отодвинула от себя прялку и принялась искать свою верхнюю одежду. Сильвия подала ей капор и плащ, а затем с грустью в голосе спросила:
– Мама, на что это тебе?
– Хочу подняться на гребень, а там пройду через поле, посмотрю на дорогу.
– Я с тобой, – вызвалась Сильвия, понимая, что ждать вестей из Йорка еще рано.
С безграничным терпением целых полчаса она стояла подле матери, пока та неотрывно глядела на дорогу, высматривая тех, кто так и не пришел.
По возвращении в дом Сильвия поставила вариться картофель, но, когда обед был готов и втроем они сели за стол, Белл отпихнула от себя тарелку, сказав, что время обеда давно прошло и она не голодна. Кестер собрался было заметить, что еще только половина первого, но Сильвия умоляющим взглядом попросила его не перечить матери, и он продолжал молча есть, лишь время от времени отирая глаза тыльной стороной ладони.
– Я сегодня больше не пойду далеко от дома, – шепнул он Сильвии, выходя на улицу.
– Неужели этот день никогда не кончится?! – жалобно вскричала Белл.
– Кончится, мама, кончится, не переживай! Говорят же: «Каков ни будь грозен день, а вечер настанет».
– Вечер настанет, вечер настанет, – повторила Белл. – Сильви, думаешь, под «вечером» подразумевается смерть?
– Не знаю. Мама, это невыносимо! – в отчаянии воскликнула Сильвия. – Испеку-ка я овсяных лепешек. Возни с ними много. Глядишь, и день пройдет.
– Испеки, дочка, испеки! – одобрила ее мать. – Он любит, когда они свежие. Любит свежие.
Бормоча себе под нос, разговаривая сама с собой, Белл задремала, и Сильвия старалась не потревожить ее сон.
Дни теперь становились длиннее, но по-прежнему было холодно; и на ферме Хейтерсбэнк, где линия горизонта не была видна, рано не темнело. Сильвия позаботилась о том, чтобы к моменту пробуждения матери был готов чай, но та спала и спала, спала мирным сном, как ребенок, и Сильвия не нарушала ее покой. Едва солнце село, она увидела, что Кестер за окном подает ей знаки – зовет на улицу. На цыпочках она вышла из дома в заднюю дверь кухни, которая была открыта. И едва не налетела на Филиппа, ибо тот не сразу заметил ее, так как ждал кузину с другой стороны, думая, что она появится из-за угла дома. Он повернулся к ней, и по лицу его она поняла, что за весть он принес.
– Филипп! – только и выдохнула Сильвия, а потом потеряла сознание, с глухим стуком упав к его ногам на округлые булыжники, коими был вымощен двор.
– Кестер! Кестер! – закричал он, ибо Сильвия лежала как мертвая, и он, изможденный и обессиленный, как ни напрягался, не мог поднять ее и отнести в дом.
С помощью Кестера Сильвию перенесли в кухню. Нужно было привести ее в чувство, и Кестер бросился к колодцу за холодной водой.
Филипп стоял на коленях у головы Сильвии и руками поддерживал ее, ничего не слыша и не видя вокруг. И вдруг на него упала тень. Он поднял глаза. Рядом возвышалась тетя, такая, как прежде: собранная, сильная, спокойная, со степенным, осмысленным выражением в лице.
– Девочка моя. – Белл села рядом с Филиппом и бережно забрала дочь из его рук в свои. – Держись, дочка! Мы должны держаться. Нам надобно ехать к нему. Сейчас он нуждается в нас, как никогда. Держись, дочка! Господь даст нам силы. Надобно ехать к нему, время дорого. Плакать будешь потом!
Сильвия открыла мутные глаза и услышала голос матери. Сознание постепенно вернулось к ней, она медленно поднялась и, словно оглушенная, застыла в неподвижности, собираясь с силами. А потом взяла мать за руку и произнесла будто не своим, тихим голосом:
– Едем. Я готова.
Глава 28. Суровое испытание
Стоял апрель того же года. По небесной сини плыли редкие белые облака, пронизанные лучами ласкового послеполуденного солнца. Земля в этом северном краю уже оделась в свой скудный зеленый убор. Близ речушек, что текли с болот и возвышенностей, кое-где росли деревья. Воздух полнился приятными звуками, предвещавшими наступление лета. Плеск, журчание, звон незримых водных потоков, пение жаворонка в солнечной выси, блеяние ягнят, призывающих матерей, – вся природа дышала радостью и надеждой.
Впервые за последний скорбный месяц входную дверь жилого дома на ферме Хейтерсбэнк распахнули настежь, чтобы впустить в комнаты теплый весенний воздух и изгнать из них, если удастся, печальную хмурую мглу. В очаге, что давно не топили, теперь снова пылал огонь, и Кестер, сняв деревянные башмаки, чтобы не запачкать безупречно чистый пол, ходил туда-сюда по столовой, неумело пытаясь навести в ней приветливый домашний уют. На рассвете он нарвал нарциссов, которые пришлось поискать, и теперь поставил цветы в кувшине на стол. Долли Рид, помогавшая Сильвии по хозяйству год назад, когда болела ее мать, возилась на кухне – гремела молочными бидонами, напевая какую-то балладу. Правда, время от времени она умолкала, словно внезапно вспоминая, что сейчас не время и не место для песен. Раз или два она затягивала погребальный гимн, который в том краю исполняют могильщики, когда несут тело усопшего:
– Господь, в веках ты помощь нам…[96]
Но у нее не получалось: чудесная апрельская погода и, возможно, естественная живость натуры не позволяли ей предаться унынию, и она неосознанно принималась за свою прежнюю веселую песенку.
Кестер своим невежественным, но честным умом многое обдумывал, пока стоял и оглядывал столовую, время от времени что-то поправляя и подлаживая в комнате, которую он готовил к возвращению вдовы и дочери своего бывшего хозяина.
Больше месяца миновало с тех пор, как они покинули родной дом, и более двух недель с тех пор, как сам Кестер, с тремя полупенсовиками в кармане, после трудового дня отправился в ночной путь до Йорка, чтобы попрощаться с Дэниэлом Робсоном.
Дэниэл пытался бодриться и даже попотчевал Кестера парочкой знакомых, избитых, приевшихся шуток. Тот часто похохатывал над ними, когда они вдвоем с хозяином были в поле или на скотном дворе дома, который старый фермер никогда больше не увидит. Но никакая «Старая Куропатка в оружейной комнате»[97] не заставила бы Кестера улыбнуться, тем более рассмеяться. Он только и мог, что тяжело вздыхать, и в конце концов их беседа стала более соответствовать прискорбным обстоятельствам. Из них двоих Дэниэл до последнего лучше владел собой. Кестер же, стоило ему отвернуться от камеры смертников, буквально разрыдался – он и подумать не мог, что когда-нибудь еще будет так плакать. Белл и Сильвию он оставил в йоркской гостинице на попечении Филиппа: сам явиться к ним не посмел – побоялся, что не совладает с собой. Через Филиппа он передал им свое почтение и попросил его сказать Сильвии, что их молоденькая курочка принесла выводок из пятнадцати цыплят.
И все же, хоть Кестер и передал через Филиппа это сообщение – хоть он и отдавал ему должное за все то, что он делал для Белл и Сильвии, для Дэниэла Робсона, приговоренного к смертной казни преступника, его хозяина, которого он почитал, – Хепберну он по-прежнему симпатизировал не больше, чем до того, как на них свалились все эти несчастья.
Конечно, и Филипп мог бы проявить чуть больше такта по отношению к Кестеру. Чуткий к одним, со всеми остальными он был бескомпромиссно прямолинеен. Например, он вернул Кестеру деньги, которые тот с радостью пожертвовал на расходы, связанные с защитой Дэниэла. Эти деньги Филипп взял из той суммы, что ссудили ему братья Фостеры. Счел, что Кестер расстроится, когда поймет, что он потратил впустую свои сбережения на заведомо безнадежное дело, и потому постарался возместить старику его накопления. А Кестер думал, что пусть бы его деньги, заработанные потом и кровью, лучше пошли на попытку спасти жизнь его хозяина, нежели он имел бы в двадцать раз больше золотых гиней, чем у него было прежде.