Если б кто-то знал, что происходит в семье, чья история еще не завершилась и даже не достигла точки распада, их сердца прониклись бы жалостью к несчастному, который подолгу томился под дверью комнаты, где его жена агукала и ворковала с малышкой, иногда смеялась ей в ответ или со всем терпением любви увещевала раздражительную старую женщину. Они посочувствовали бы бедолаге, который жаждал ласки, что в обилии расточалась неразумному младенцу, и тайком подслушивал отголоски того, что должно бы принадлежать ему.
И на что тут можно жаловаться? Не на что. Все, что обязана делать жена, она делала; только вот любовь, по-видимому, ушла, а в таких случаях жалобами и упреками сердечной склонности не вернуть. Так рассуждают посторонние, точно знающие, каков будет результат, еще до окончания эксперимента. Но в этом вопросе Филипп не способен был рассуждать здраво или внимать доводам рассудка, он высказывал Сильвии жалобы и упреки. Она мало что говорила в ответ, но ему казалось, что в глазах ее он читает однажды сказанные слова:
– Я не умею прощать. Порой мне кажется, что я не способна и забывать.
Как бы то ни было – и это обычное явление, установленный факт, – что в жизни даже самых нежных и преданных мужчин в самые знаменательные периоды находится место для мыслей и страстей, не связанных с любовью. Даже самые примерные семьянины глубоко прячут свои чувства, не позволяя любовным переживаниям влиять на ход их повседневного существования. И Филиппа на протяжении всего этого времени также занимали мысли и дела, не имевшие отношения к жене.
Примерно в эту пору скончался дядя его матери, «государственный деятель» из Камберленда, о котором Филипп мало что знал. Тот оставил в наследство своему внучатому племяннику, с которым он знаком не был, четыреста – пятьсот фунтов стерлингов, что сразу же значительно укрепило его финансовые позиции в бизнесе. У Филиппа появились новые честолюбивые устремления – скромные амбиции, какие и приличествовало иметь приказчику из провинциального городка шестьдесят – семьдесят лет назад. Он всегда ставил своей целью завоевать признание окружающих, а сейчас, пожалуй, еще более истово добивался репутации уважаемого члена общества, чтобы, в некотором роде, отвлечься от горестных разочарований, преследовавших его в личной жизни. Филиппа выбрали помощником церковного старосты, что немало потешило его самолюбие, и, претендуя на более высокую должность, церковного старосты, по воскресеньям он дважды в день посещал церковь. Филипп был достаточно религиозен и сумел убедить себя, что им движут отнюдь не мирские мотивы: в церковь он ходит, искренне полагал Хепберн, потому что всякий человек обязан присутствовать на богослужениях всякий раз, когда они проводятся. Однако неизвестно, стал бы Филипп, как и многие другие, посещать церковные службы столь же регулярно, если б оказался в таком месте, где его никто не знает. Впрочем, это не наше дело. Факт остается фактом: он исправно ходил в церковь и требовал, чтобы жена сопровождала его к свежевыкрашенной скамье за перегородкой, на дверце которой была прикреплена табличка с его именем, где он сидел на виду у священника и всех прихожан.
Сильвия ревностной прихожанкой никогда не слыла и посещение церкви расценивала как тягостную обязанность, от которой по возможности старалась увильнуть. В девичестве вместе с родителями она раз в год непременно ходила в церковь прихода, на территории которого находился Хейтерсбэнк: в понедельник, следующий за воскресеньем, что наступало после дня католического святого[105], в честь которого была построена церковь, служили всенощную и устраивали большой праздник; и в воскресенье в церковь стекался народ со всей округи. Также в течение года Сильвия, бывало, сопровождала одного из родителей на вечернюю службу в церкви Скарби-Мурсайд – обычно, если сено было уже убрано, а жать пшеницу время еще не подошло, или коровы не давали молока и вечерней дойки не предвиделось. В ту пору священники сельских приходов в большинстве своем особо не усердствовали и не слишком интересовались, почему богослужения посещает мало народу.
Теперь, когда она стала замужней женщиной, эти еженедельные походы в церковь, к которым понуждал ее Филипп, Сильвия воспринимала как бремя, маленькое неудобство, неотделимое от респектабельности и материального благополучия ее нынешней жизни. Ее натуре больше импонировали «корка хлеба и свобода»[106], нежели обилие земных благ, ради которых она должна была втискивать себя в рамки всевозможных ограничений. Филипп также настаивал, чтобы служанка, которую он нанял ухаживать за новорожденной, пока жена его болела, должна сама гулять с девочкой. На словах Сильвия ему не перечила, но постоянно противилась этому его желанию в мыслях и поступках. Теперь, окрепнув, она часто подумывала о том, что предпочла бы и вовсе обойтись без няни, которой она на самом деле побаивалась. Конечно, в этом были и свои плюсы. При наличии няни Сильвия не была сутки напролет привязана к ребенку и имела возможность уделять время заботам о матери. Правда, Белл ни от кого не требовала к себе особого внимания: ей легко было угодить; даже в состоянии старческого слабоумия она была непривередлива и аккуратна, оставаясь скромной и воздержанной в своих привычках и теперь, когда разум, некогда сформировавший эти привычки, был утрачен. Она с удовольствием наблюдала за малышкой, любила повозиться с ней, но недолго, потому что ее постоянно клонило в сон.
И Сильвия, несмотря на наличие няни, всеми правдами и неправдами старалась больше времени проводить с дочерью. Более того, она брала ее на руки и, прижимая к теплой груди, ласково баюкая, уходила вместе с ней на приволье пустынного морского берега на западной стороне города, где скалы были не столь высоки и в периоды отлива обнажалось огромное пространство, покрытое песком и галькой.
Здесь она чувствовала себя счастливой. Бодрящий бриз возвращал прежний румянец ее щекам, возрождал прежнюю жизнерадостность. Здесь она легко и свободно болтала милые глупости малышке. Здесь дочка принадлежала ей одной: не нужно было делить ее ни с отцом, ни с нянькой, которая подвергала сомнению любые действия Сильвии. Она пела своей крошке, подбрасывала ее, а та агукала и смеялась в ответ. И когда обе уставали, Сильвия садилась на обломок камня и устремляла взгляд на волны, на гребнях которых искрилось солнце. Они накатывали и отступали, снова и снова, как накатывали и отступали всегда, сколько она себя помнила, – как и тогда, когда она гуляла по берегу с Кинрэйдом. Те жестокие волны, не внемлющие словам счастливых влюбленных, что они говорят друг другу у моря, унесли ее сердечного друга, навсегда похоронили в пучине. На этом мысль ее прерывалась каждый раз, когда она сидела и смотрела на водную ширь. Потому что дальше, она знала, возникал вопрос, который она не смела, не должна была задавать себе. Он утонул; не может быть, чтобы он был жив, ведь разве она теперь не жена Филиппа? Потом в голове звучал упрек Филиппа, который она никогда не забывала – просто прятала его в дальнем уголке сознания: «Что ты за женщина такая? У тебя есть муж, а ты грезишь о другом». Вспоминая эти слова – немилосердные, невольно спровоцированные, – она содрогалась, словно в ее живое теплое тело вонзили холодную сталь. Она старалась о них не думать, ибо они слишком остро ассоциировались с физической болью, но помнила их всегда. За эти счастливые бесцельные прогулки с дочкой Сильвия расплачивалась депрессией, которая неизменно охватывала ее, стоило ей снова переступить порог сумрачного, тесного для нее жилища, которое она теперь называла своим домом, где всего было в достатке. Но как раз это ее и угнетало. Муж, видя, что она бледна и утомлена, досадовал и порой бранил ее за то, что она утруждает себя заботами о ребенке, что, на его взгляд, делать ей вовсе незачем. Но сама Сильвия знала, что причина ее усталости не в этом. Вскоре он выяснял, что во время прогулок ее стопы всегда обращены в одну сторону – к морю, и начинал ревновать ее к бездушной водной шири. Не потому ли, что море в ее представлении неразрывно связано с Кинрэйдом? Почему она так упорно в любую погоду, в ветер и холод, устремляется на берег моря, да еще тот, что лежит в западной стороне? Ведь оттуда, если пройти подальше, она оказалась бы у входа в Хейтерсбэнкскую балку, в том самом месте, где она рассталась с Кинрэйдом. Подобные мысли еще долго донимали Филиппа после того, как она сообщала ему, где гуляла. Но он никогда не давал ей категорично понять, что не одобряет ее прогулок к морю, иначе она подчинилась бы ему, как подчинялась во всем остальном. Ибо Сильвия взяла себе за правило быть абсолютно покорной мужу – покорной тому, кто с радостью исполнял бы ее малейшие желания, если б она их изъявляла! Сильвия не догадывалась, что то место на берегу, которого она инстинктивно избегала, памятуя о своем супружеском долге, а также потому, что оно вызывало острую душевную боль, у Филиппа тоже ассоциировалось с неприятными воспоминаниями.
Филипп пытался понять, что влечет ее на тот берег. Уж не сон ли, предшествовавший ее болезни, предположительно явился тому причиной? Пока она болела, он так сильно переживал за нее, что многие месяцы, когда он по ночам проваливался в тяжелое забытье, навязчивый образ Кинрэйда не тревожил его сознание. Но теперь тот давний кошмар вернулся, и он снова с пугающей ясностью видел гарпунщика у своей постели. Ночь за ночью сновидение повторялось – каждый раз с каким-нибудь новым штрихом реальности, как бы становясь все ближе, – пока ему не стало казаться, что судьба, настигающая всех людей, стучится в его дверь.
В сфере бизнеса Филипп преуспевал. И за это заслужил всеобщее восхищение. Он обладал упорством, блестящими умственными способностями, великолепно считал, был уравновешен и предусмотрителен. Благодаря этим качествам в большом городе он стал бы крупным торговцем. Без каких-либо усилий со своей стороны он занял