Покой — страница 14 из 50

33 в школьном оркестре, но роль досталась Хизер Тримбл; Мелисса, которую я, едучи на своем вредном и строптивом старом «плимуте» на завод по утрам, обычно видел с учебниками и тетрадкой на бедре в ожидании школьного автобуса, а тот по своему обыкновению даже не думал опережать график или хотя бы ему соответствовать) и Тед (которого выпускали на поле, только когда школьная команда вела с преимуществом в четырнадцать очков; да, он пробегал спринт на четыреста сорок ярдов — ну и какой от этого толк?) покидают кирпичное ранчо отца Мелиссы и принадлежащую матери Теда квартиру номер 14, чтобы стать четвероногим, двуспинным, четырехруким (о, вас предупредили!), двуглавым Тедом-и-Лизой34, в котором каждая неполноценная половина исчезала более или менее полностью, чтобы (хотя монстра все-таки не назовешь неразделимым) никогда не появиться вновь. Такое случается не каждый день.

А подобие истинной смерти суждено вкусить лишь раз.35 Мы судачим о людях с сильным характером, и да, они кажутся сильными, но наступает тот из ряда вон выходящий день, когда нашему взгляду открывается пустыня, а посреди нее — женщина, и становится понятно, что вся так называемая сила была лишь бравадой, одинокой песней, пробуждающей отзвуки среди скал; и вот мы наконец-то все понимаем и решаем послушать песню, восхититься ее смелостью и мелодичностью, ждем следующей ноты — но слышим только тишину. Последнее звонкое слово перерождается в эхо, затихает, исчезает, и лишь тогда мы понимаем, что не поняли его смысла, поскольку были слишком поглощены мелодией. Мы отправляемся на поиски певицы, думая, что она стоит там же, где ее видели в последний раз. На том месте лишь кости, песок и какие-то выцветшие тряпки.


Вчера вечером, перед сном, я написал о рисунках тети Оливии и ее альбоме для вырезок — о том, что видел в детстве. Минувшей ночью, лежа в постели на краю пустого дома (я только сейчас понял, что сплю и ем — если вообще ем — только на краю; никогда раньше не задумывался об этом), я увидел сон, в котором перелез через стену. Не знаю, где я оказался и что осталось по ту сторону стены, которую я покинул. Стоял поздний вечер — кажется, зимнего дня; передо мной высилась стена футов в десять, каменная и оштукатуренная — или, возможно, это была просто грязь, которая отваливалась большими пятнами. Верхний ряд кладки был выложен черепицей и слегка выдавался вперед, затрудняя подъем.

Я спрыгнул с другой стороны и, похоже, очутился в саду. Во всяком случае, пейзаж был очень живописный, и в расположении деревьев, камней и воды ощущалось нечто красивое, но возникшее не естественным путем — впрочем, возможно, иногда природа случайным образом создает атмосферу упорядоченного беспорядка и симметричного дисбаланса. По обе стороны от меня стена удалялась, исчезая из вида, но мне показалось, что она слегка изгибалась вовнутрь, тем самым усиливая ощущение, что я вошел в некое огороженное, священное место.

Я шел по холмистой местности — возвышенности располагались ближе друг к другу и были ниже, чем казалось поначалу, — а потом наткнулся на реку из камней. В ней не было ни капли воды, только камни: гладкие, округлые, слегка приплюснутые, блестящие и холодные; кое-где проглядывали водоросли, а один раз на поверхности появился птичий трупик. Я добрался до изогнутого, горбатого пешеходного мостика и обнаружил под ним упавшего с пьедестала глиняного тролля с короткими конечностями и физиономией, одновременно свирепой и печальной. Он как будто скорчился в тени и был почти невидим. Тогда я поднялся на берег высохшей реки и пошел по тропинке, ведущей дальше от моста. По пути начал осознавать себя, чего не было раньше, и обнаружил, что снова стал молодым человеком лет двадцати пяти или около того, и это открытие оказалось настолько приятным, что я поздравил себя и подумал, продолжая идти: до чего же удивительный сон мне снится — попытаюсь не просыпаться, — вероятно, я больше не увижу этого сна, так что стоит выжать из него всю пользу без остатка.

Я не знал, сколько мне лет в состоянии бодрствования, но чувствовал на уровне более глубоком, чем «сознание», доступное во сне, что пробуждение будет ужасным, и лучше уж как можно дольше оставаться двадцатипятилетним, счастливым, идущим по извилистой песчаной тропинке под кипарисами и кедрами.

Темнело и холодало; поднялся ветер. Впереди на тропе я увидел нечто яркое — самую яркую вещь в саду, если не считать перьев на грудке мертвой птицы. Я подбежал и поймал эту штуковину: в моих руках оказался сломанный бумажный фонарь.

Теперь мы каждый день ходили в универмаг «Макафи». Если мистер Макафи не был занят, моя тетя заходила к нему в кабинет поболтать, а я свободно бродил по магазину; из-за этого воспоминания о тех визитах начинаются не с широких дверей на Мейн-стрит, а с кабинетов на третьем этаже, которые в то время были полностью обставлены мебелью из темного дерева, попирающей полы из широких и прочных досок, намертво скрепленных бесчисленными слоями блестящего лака и покрытых ковром — простеньким зеленым в наружных офисах, где за деревянными столами трудились девушки в белых блузках, и красивым восточным в обители самого мистера Макафи. Двери тоже были деревянные, словно картинные рамы с волшебным стеклом, оно окутывало туманом все, что можно было через него увидеть. Стены были обшиты панелями выше моей макушки, а дальше простиралась белая штукатурка.

За пределами кабинетов все менялось, и этот этаж — третий, с отделами игрушек и мебели — я любил больше всего. Паласы здесь были серыми, зато на всех стенах между высокими окнами висели яркие ковры, похожие на тот, что в кабинете мистера Макафи, и еще больше ковров лежали грудами высотой со стол. Между ними теснились кровати и напирали друг на друга столы, из-за них я отчетливо осознавал, сколько же в нашем суматошном мире людей, которым вскоре понадобятся эти предметы обстановки из дуба, ореха и красного дерева, все эти латунные кровати. Я заметил, что мужчины неизменно давили на матрасы ладонями, садились на стулья, часто подтягивали их к какому-нибудь столу и скрещивали ноги, чтобы проверить, удобно ли, часто переворачивали их вверх ногами и изучали, хорошо ли сделано. Женщины полировали столешницы рукавами и рассказывали клерку о своих старых столах или о столах своих матерей; они лишь мельком бросали взгляд на завитушки и безвкусную отделку кроватей, латунные ипомеи и подсолнухи.

Однако мебель была лишь декорацией на пути к игрушкам, и оттуда я уходил не сразу. Поначалу у меня всегда разбегались глаза, и, наверное, это единственное нетронутое временем воспоминание из детских лет. Даже не знаю, о чем писать. Там были солдаты, они стояли в полный рост или на коленях или лежали — каждый на отдельном клочке земли, поросшем свинцовой травой. Я постепенно собирал армию; в нее вошли не только живые и боеспособные, но также раненые и мертвые, снайперы, неистовые бойцы, атакующие врагов своей державы (а они принадлежали к нескольким державам) со штыком в руках, бойцы в противогазах, которые бросали газовые гранаты, артиллеристы и индейские разведчики — даже вождь в боевом венце из перьев, стоящий со скрещенными руками, сжимая в каждой по охотничьему ножу. Фигурки стоили по пять центов каждая; более сложные — вроде кавалериста вместе с конем — стоили десять.

И еще это было время наборов юного химика, в которых все не стеклянное или металлическое делали из дерева, даже флаконы для сухих химикатов, похожие на миниатюрные бочки. У меня был такой набор, и я мечтал о другом, побольше. Запах свежей сосны или горящей серы так часто вызывал в памяти маленькую, покрытую пятнами лабораторию на полу спальни, что я иногда задавался вопросом, не отравился ли какими-нибудь испарениями, не лежу ли на самом деле прямо сейчас неподвижно, растянувшись рядом со свечой и крошечным дымящимся блюдцем?

Не стану ничего рассказывать о деревянных мечах и резиновых кинжалах, о пистолетах, стреляющих пробками или водой; о копилках, которые эффектно работали за гроши — пересчитывали полученные деньги или загадочно щелкали и тикали, совсем как черный, изукрашенный завитушками сейф в кабинете мистера Макафи. Еще я запомнил бейсбольные биты с ручками, обмотанными липкой лентой; они, по-моему, были помечены «Луисвилл Слаггер». Новенькие, каким в то время был и я.

Несомненно, стоило бы признать нестерпимым обманом и ограничением свободы принуждение ребенка в хрупком возрасте восьми-девяти лет каждый день сопровождать тетю в такое место на протяжении почти двух недель и нередко проводить утомительный час или больше, развлекаясь среди витрин. Поскольку я не знал, что должен чувствовать ребенок и как ему полагается себя вести — в то время «детство» для меня было скорее преходящим недугом, чем концепцией, — я не только не возражал, но и на самом деле радовался происходящему. Летние дни становились все жарче, а в магазине, под большими медленно вращающимися вентиляторами на потолке, царила прохлада; быстро там перемещались только десятицентовики, четвертаки и квитанции в системе труб пневмопочты. Когда тетя Оливия заканчивала со своими делами, мы возвращались домой, после чего я переодевался, выбегал на улицу и, отыскав какого-нибудь товарища по играм, шел с ним поплавать в реке.


После открытия «Нанкинский уголок по вторникам и четвергам» оказался маленьким и интригующе тесным. Там была (если начинать с конца) касса, куда тетя клала выручку, и мне надлежало ее караулить, когда я присутствовал. Еще два складных стула, один для тети, перед ее рабочим столиком, и другой — для ученика. И, конечно, множество некрашеных фарфоровых изделий, а также (привезенная из дома Оливии за счет магазина) электрическая печь для обжига — для того времени, думаю, свежайшая технологическая новинка. Она позволила тете показать разницу между надглазурной и подглазурной росписью.

Еще были витрины, в которых выставлялись готовые работы. В первый день тетя привезла несколько своих лучших экспонатов, а мистер Макафи внес вклад, предоставив коллекцию антиквариата. Со временем все штуковины возвратили в привычные шкафы и серванты, их заменили работы, выполненные в магазине. Новые вещи были подписаны и оценены, и хотя