Покой — страница 6 из 50

— Думаю, ты можешь взглянуть разочек. А потом вернешься в постель. Или уже насмотрелся?

— У нас дома нет свечей на елке.

— Твой отец, наверное, боится пожара. Что ж, всякое бывает. Я довольно быстро пришел следом за Ником, чтобы их задуть, а еще сам срубил это дерево меньше двух дней назад. Когда твоя мама была маленькой, они с сестрицей бегали подглядывать. Наверное, она уже про все забыла — а может, послала тебя.

— Она спит.

— Хочешь кинуть взгляд, что принес Ник?

Я кивнул.

— Ну, твой подарок я не покажу, а вот на остальные, думаю, поглядеть стоит. Итак, давай посмотрим.

Он поднялся из кресла: высокий, в темной одежде; на подбородке торчат жесткие черные волоски, словно столбики забора, которые обмакнули в креозот. Опираясь на трость, дедушка присел вместе со мной возле елки.

— Вот это твой подарок, — он показал мне тяжелый прямоугольный пакет с примятым бантом. — И еще этот. — Коробочка, в которой что-то дребезжало. — Тебе понравится. Ну, я надеюсь, что понравится.

— А можно сейчас открыть?

Дедушка покачал головой.

— Дождись завтрака. Теперь смотри сюда. — Он взял большую и тяжелую коробку, в которой что-то булькало, когда ее наклоняли. — Это туалетная вода для Мэб. А вот здесь… — Коробочка поменьше, перевязанная красной лентой. — Подожди чуток… — Он аккуратно снял ленту, и коробочка приоткрылась, словно раковина из синей кожи. — Это для твоей мамули. Знаешь, как такое называется? Жемчуг. — Он поднял нить, чтобы я полюбовался ею в сиянии свечей. — Все как на подбор, одинаковые. А сзади серебряный замочек с бриллиантами.

Я кивнул, впечатленный: мама уже донесла до меня важность своей шкатулки для драгоценностей, и я принял мудрое решение не прикасаться к священному сокровищу даже кончиком пальца.

— По-твоему, они ярко блестят? — спросил дедушка. — Дождись, пока она их увидит, и посмотри в ее глаза. Когда Ванти покинула этот мир, я взял все, что мы не отправили вместе с нею в могилу, и поделил между Беллой и Деллой. Так-то я многое повидал, но среди тех украшений не было ничего и вполовину столь изысканного — я ей такого не дарил, от матушки она такого не получила. А теперь ступай-ка в постель.

И словно по волшебству — возможно, это оно и было, поскольку я верю в волшебную суть Америки и в то, что мы, канувшие в Лету американцы, некогда были обитающим в нем волшебным народом, ныне ожидающим возможности предстать перед непостижимым грядущим поколением, как безымянные племена домикенской эпохи предстали перед греками; только дайте сигнал, и мы начнем шнырять, играя на дудочке, в еще не выросших рощах, а женщины наши в облике ламий поселятся среди розово-красных холмов, руин Чикаго и Индианаполиса, в то время как кроны деревьев поднимутся выше сто двадцать пятого этажа, — я снова оказался в постели, и старый дом покачивался в тишине, как будто привязанный к вселенной единственной нитью, свитой из печного дыма.

На следующее утро я проснулся в объятиях матери, мое лицо было холодным, но все остальное — теплым. Мы отнесли наши вещи на кухню и оделись там, обнаружив, что Мэб уже встала, готовит и греет воду, чтобы дед мог срезать щетину на подбородке своей большой бритвой; он лишь раз в неделю брился таким образом, но в Рождество, великий день, собирался сделать исключение. Она дала мне сахарное печенье с огромной изюминой посередине, чтобы заморить червячка, пока не готовы овсянка, ветчина и яйца, холодное молоко из примыкающего к заднему крыльцу «ледника», кофе — оказалось, и мне по традиции полагалась порция, чего никогда не случалось дома, — а также печенье и домашние пончики. Я, конечно, охотнее заглянул бы под елку, но об этом — как объяснила мама, согласно правилам дома — не могло быть и речи. Сначала завтрак. Этому покойная и мною забытая бабушка Ванти суровой рукой учила мою маму и ее сестру на протяжении всего их детства; и этому она и ее отец были полны решимости научить меня, хотя я всерьез подозревал, что в моем чулке найдутся апельсины (которые я всегда любил) и орехи, которые оказались бы куда лучшим перекусом, чем любое сахарное печенье. Мама несколько раз наведывалась в гостиную в промежутках между попытками помочь Мэб (такое же подобие помощи она оказывала Ханне дома) с приготовлением еды, но при этом клялась, что не ходила дальше двери; а мне даже не разрешили покидать кухню. Дед спустился вниз и сбрил щетину вокруг бороды в углу, где висело зеркало, — я впервые заметил, что он ниже ростом, чем мой отец. Он не обращал внимания на женщин, пока не покончил с этим занятием, а потом сел во главе стола, и мама сразу же налила ему кофе.

— Самое холодное Рождество на моей памяти, — сказала Мэб. — Снег на крыльце вот такой глубокий. — Она сделала преувеличенный жест, расставив руки на три-четыре фута. — Полагаю, нас заметет.

— Глупости говоришь, Мэб, — произнёс дедушка.

От его слов она улыбнулась, на пухлых щеках появились ямочки; она запустила пальцы, слегка влажные от разбитых яиц, в свои волосы цвета масла.

— Ну чего вы так, мистер Эллиот!

— К полудню все пройдет, — встряла мама. — Какая жалость. Снег такой красивый.

Дед сказал:

— Послушал бы я твои похвалы снегу, если бы тебе пришлось топать по нему, чтобы накидать сена лошадям.

Мэб пихнула маму локтем.

— Держу пари, вы бы хотели, чтобы мисс Белла была здесь! Вы бы с ней пуляли в него снежками!

— А я и так могу, — заявила мама. — Попрошу Дена помочь мне, если вы не захотите.

— О, мне нельзя, — сказала Мэб и хихикнула.

Дедушка фыркнул.

— Ишь, разбегалась кобылка, — пробормотал он, обращаясь ко мне, но я не понял смысла.

Мы позавтракали — взрослые ели с убийственной медлительностью, — а затем гурьбой отправились в гостиную. Как я и предполагал, там были апельсины и орехи. Конфеты. Пара подтяжек для дедушки и коробка с цветными платками (три штуки). Для меня — увесистая книга в зеленом коленкоровом переплете с ярко раскрашенной картинкой: русалка в стиле ар-нуво, более грациозная и более морская, чем любая мокрая девушка, которую я видел с тех пор, томно жестикулирующая кораблю эпохи позднего Средневековья, управляемому викингами, — на первой же внутренней иллюстрации он утонул, а иллюстраций было множество, похожих, столь же прекрасных — а иногда даже лучше, — как и первая, рассеянных по тексту, напечатанному готическим шрифтом и часто непонятному, но для меня совершенно завораживающему; и еще нож. Не сомневаюсь, именно такой нож дед выбрал бы для себя самого, мужской нож, хотя на вделанной в бок пластинке и было написано «Бойскаут». В закрытом виде он оказался длиннее моей ладони, и в дополнение к огромному клинку, напоминающему по форме лезвие копья, который, будучи раскрытым (я не смог его выдвинуть без помощи деда), удерживался в таком положении медной плоской пружиной, в нем были штопор и отвертка, открывалка для бутылок, лезвие поменьше — как предупредил дед, очень острое, — шило и инструмент для удаления гравия из копыт лошадей — кажется, он называется «копытный крючок». В отличие от лезвий мальчишеских ножей, которые изготавливали потом, все эти части сделали из высокоуглеродистой стали, а потому они ржавели, если их не смазывать маслом, но хорошо держали заточку, в отличие от броских и эффектных клинков.

Мама получила большую бутылку туалетной воды, а Мэб — нитку жемчуга, отчего сначала заплясала от радости, потом заплакала, несколько раз поцеловала дедушку и, наконец, выбежала из комнаты наверх, в свою спальню (мы слышали ее топот по ступенькам, быстрый и сбивчивый, словно у загулявшего бражника, спасающегося от полиции), где пробыла почти полдня.

В детстве я верил, что моя мать, из-за той неоспоримой щедрости, которую дети так легко обнаруживают в хорошем родителе, обменялась подарками с Мэб. Незадолго до поступления в колледж я понял (как мне показалось), что дед, наверное, сам поменял коробки — не после нашего разговора накануне вечером, а позже, в качестве платы за какую-то сексуальную услугу или в надежде получить ее, когда ночью он лежал один в большой спальне на первом этаже.

А теперь я стал старше — наверное, мне столько же лет, сколько было ему, — и вернулся к своему детскому мнению. Сдается мне, старики таких подарков не делают; интересно, что подумали в городе, и разрешил ли он ей оставить жемчуг, похоронили ли ее в этом ожерелье?


— Надо было замуровать шкуру в фундаменте.

И Барбара Блэк, мать Бобби:

— Ее хотели показать школьникам.

Но теперь-то жемчуга никто не видит, по крайней мере на ней; она уже мертва, эта пышнотелая, рубенсовская женщина. Когда моя мать умерла, я нашел среди ее вещей фотографию Мэб, стоящей рядом с моим сидящим дедушкой. Она показалась мне похожей на сиделку, да, ту самую разновидность сиделок, которых выбирают, чтобы угождали старику, хихикали и надували губки, пока он не примет лекарство, — словом, этакое ходячее сожаление. Не могу вообразить, чем она сама могла болеть в конце жизни и кто о ней заботился.

Помню, после смерти матери мне все время казалось, что та ушла слишком рано. А теперь я бросаю взгляд в прошлое и ощущаю, что мама прожила целые эпохи — как будто ей была отмерена вечность. (Может, где-то в ином месте она все еще живет.) Теперь уже слишком поздно что-то менять, но иногда мне приходит в голову, что в наших летописях с каждым новым поколением нужно указывать, как сильно мы удалились от крайне важных вещей. Когда умер последний очевидец какого-нибудь события или какое-нибудь историческое лицо; а потом — когда умер последний из тех, кто был с ними знаком; и так далее. Но сперва мы бы попросили первого человека описать то, что он видел и с чем соприкасался, а после того, как все они покинут этот мир, мы бы прочитали описание публично, чтобы понять, значит ли оно для нас хоть что-то — и если нет, то цепь связанных жизней считалась бы оборванной. Принцесса Пенной Воды, расскажи нам о том, как ты повидала индейцев.

— Ой, да к чему тебе эта старая байка. Ты ее слышал сотни раз.