Поколение пустыни. Москва — Вильно — Тель-Авив — Иерусалим — страница 13 из 108

— Ты будешь пока спать в кабинете на диване, а потом мы посмотрим, — сказала мама. И это было все. Ни о каких «реакциях», ревности, которая может перейти в комплекс, и прочих фрейдовских мудростях тогда еще ничего не знали. Впрочем, в моем случае это вовсе не было необходимо. Я была на десять лет старше моей сестренки, я ее жалела, когда она плакала, я ее брала на руки и качала, если кормилица была занята стиркой, и вообще, когда кормилицы почему-то часто сменялись. Оля стала моей куклой, настоящих кукол я уже не признавала, мне никто не мешал проявлять мое рано проснувшееся материнское чувство на Оле. Мама начала поправляться, надела корсет, начала выходить, и если Оля была не с няней, то она была со мной.

Спала я в гостиной на диване, а если были гости, меня «пока» укладывали на нянькиной кровати, и потом сонную переносили снова к себе на диван.

Весной меня отправили к папе на дачу, и все каникулы с тех пор я проводила в Виленщине, в имении, пока вообще не осталась жить у отца в Вильне. Тогда я начала на каникулы ездить к маме в Москву или Петербург. Я была ребенком не только без правожительства в столице, но и без родительского дома, путешественницей по всей земле Российской. Весной мои две младшие тетушки были приглашены в Варшаву на дачу к тете Фире. Мне велели написать папе, чтобы он приехал на узловую станцию Минск, куда Катя и Нюта меня привезут и откуда поедут дальше, а я должна буду пересесть в поезд на Вильну, идущий с другого вокзала, и для этого, конечно, нужно было, чтобы меня кто-нибудь встретил. Моя мать не переписывалась с отцом, даже в вопросах моей судьбы и воспитания, а мое письмо, верно, было недостаточно грамотно и ясно: факт, что в Минске меня никто не встретил.

Когда мы подъезжали к станции Минск, я заметила, что мои обе тетушки перешептываются и смущенно поглядывают в окно. Они вдруг поняли, что пересадка могла быть плохо организована.

Поезд стоит всего 20 минут. Мы взяли мой чемодан, вышли на перрон и начали бродить в поисках папы, но никого знакомого не встретили. Все евреи были чужие, вовсе не говорили по-русски, и никто нам не мог дать никакого совета. Мы знали имя одного родственника, которого я лично не знала, но который жил в Минске, и мама случайно дала нам его адрес.

Нюта, как более находчивая, наняла носильщика, дала ему в руку адрес этого незнакомого дяди, всунула какую-то монету и сказала: «Отвезите эту девочку по этому адресу». — «Слушаюсь, барышня». — Мы даже не успели попрощаться: раздался третий звонок, и две заплаканные и испуганные девочки уехали.

Я села в пролетку рядом с носильщиком, и мы поехали по плохо освещенным улицами Минска. По дороге мне вспомнились все истории про пропавших девочек, про цыган, которые продают детей в цирк, где им выворачивают руки и ноги, про то, как снимают с детей шубки и забирают вещи, а их бросают в яму. Мне стало немножко жутко. Тем временем мы подъехали к незнакомому магазину, который, конечно, был уже закрыт, но рядом была открыта маленькая лавочка. Носильщик спросил:

— А где хозяева этой лавки?

— Да они тут не живут, это на другой улице.

Мы повернули извозчика.

— Слышь ты, а заплатят мне за два конца?

— Может и заплатят, езжай. — Я поторопилась заверить, что заплатят.

Наконец мы подъехали к дому, где жили родственники. Меня начали выгружать. Я позвонила и спросила: «Здесь живут М.?» — «Здесь. А ты кто?» — «Я — Эва». — «Ах, ты Эва, ну, слава Богу, а то мы не знали, что и подумать. Получили телеграмму: Эва приезжает 8.30, встречайте. Мы носились по всему городу с этой телеграммой, и никто не знал, кто такая Эва и с какого вокзала ее нужно ожидать. Ну, раздевайся».

Они заплатили носильщику и извозчику, и я осталась. На столе кипел самовар. И меня накормили ужином.

На следующий день разослали телеграммы во все концы: в Варшаву, в Москву, в Вильну. Успокоили всех, и я прогостила у этих теплых родственников целую неделю и без особой охоты от них уехала.

Полстолетия назад в России, о которой культурные европейцы говорили, что там волки бегают по улицам, что русские — азиаты, скифы, дикари, что поскреби русского и найдешь татарина, и проч., и проч., маленькая девочка десяти лет, с очень хорошим чемоданом, в теплом пальто проехала с двумя мужиками через весь чужой город, была доставлена благополучно к месту назначения, и с ней ничего не случилось. Не знаю, думали ли родители, когда я потом рассказывала им о своих приключениях, что я была в смертельной опасности. Они скорее поражались моему самообладанию и храбрости и находчивости. Недаром они меня называли на идише «а бранд, а схейре», что по-русски называется молодчина, а в Палестине — «хаверманит!» (молодец). Мои новые родственники были очаровательны: они брали меня гулять в сады, в гости к своим знакомым. Меня познакомили с детьми моего возраста, меня одарили подарками, книжками и оттягивали мой отъезд со дня на день. Для меня эта неделя прошла как во сне.

Мой троюродный брат, который был на два года старше меня, и его товарищ по классу так влюбились в меня, как я потом узнала, что хотели драться на перочинных ножиках за право жениться на мне, когда мы все вырастем. Но, к счастью, их вовремя разняли, так что жертв не было. А я испытала в первый раз любовь — «первую любовь», — но не к кузену, а к его товарищу.

Наконец, пришла телеграмма от папы: «Выезжай в Солы, буду встречать». Не возникло даже сомнения в том, как я сама поеду без всякого сопровождения. Я, такая путешественница. Меня посадили в вагон второго класса, меня провожала вся семья, а моя корзиночка с продуктами была наполнена шоколадом, разными сладостями и яствами на дорогу. В Солах папа меня встретил.

От станции до имения было 18 верст. Мы только вечером прибыли в имение Лейзерувку.

* * *

По дороге мы проехали местечко Ошмяны. Из каждого окна на нас смотрели любопытные провинциалы. Каждая «почта» и колымага с брезентовым кузовом — «балагола» — вызывала любопытство скучающих местечковых жителей. В имении все вышли нас встречать на шоссе. Меня обступили родственники моей тети со всех сторон, и я должна была подробно рассказать, как все было: как я ехала, как попала в Минск — оказывается, какая-то тетушка все же была на вокзале, но проглядела меня или не узнала и потом выслала тревожную телеграмму: «Эва не приехала или пропала», что вызвало панику в имении. Как я провела неделю в Минске, я рассказала; о своем восхитительном романе, конечно, умолчала. И как я доехала сама до Сол. В десять лет — одна, ничего подобного они не слыхали, и все покачивали головой: «И ты не боялась? Не плакала?» — «Плакала?! Чего там было плакать?»

Имение наше лежало в одной версте от города. Еврейские имения, как правило, не могли находиться за чертой оседлости, то есть за пределами города. Виленская губерния считалась литовской Швейцарией по красоте гор, холмов, рек, полей, лугов, лесов и садов. Дом был не барский, как я мечтала, а скорее фольварк[69], с пристроечками, флигельками, очень вместительный. Домочадцы и еще много гостей находили приют в деревянных стенах этого поместья.

Парк был старый, заросший; давно рука садовника к нему не прикасалась. Вместо клумб были большие кустарники: сирень, жасмин, рябина и акации. Большие сосновые аллеи, березы, тополя отделяли огороды от фруктовых деревьев, ягоды от цветника и луга от полей. Живые изгороди были в рост человека. Фруктовый сад сдавался в аренду, мы пользовались только фруктами-опадками, а трудно ли было нам, молодежи, сделать «опадков» сколько угодно? Яблоки, груши, сливы и вишни, малина, клубника, красная и черная смородина, крыжовник, кизил, одна ягода поспевала за другой, и мы всегда ходили с красными пальцами, щеками и губами. Впрочем, фрукты и ягоды шли также на варенье и к столу, и нам поручалось принимать их по весу и снимать с кустов.

Белая и синяя сирень и пахучий жасмин и красная рябина росли близко от дома и касались ветками окон, почти лезли в дом. Все дорожки заросли высокой травой, кроме главной аллеи, которая вела к пруду и оттуда к речке Ошмянке. Огород был большой и богатый всякими овощами, служил только дому, не шел на продажу, был вблизи кухни и в руках кухарки Фроси. Там же был курятник и искусственный пруд — болото, в котором плескались утки и гуси. Молодые индюшки, цыплята и утята привлекали всю банду детей, которые наполняли имение. Взрослые ходили на речку удить рыбу, дети нанизывали на удочки червяков.

Хозяин этого имения, отец моей мачехи, давно умер, и имение было в большом запустении. Поля сдавались под аренду, имение еле кормило старую мать, муме, и ее двух младших дочек, Фруму и Этель. Муме Дворче была второй или третьей женой старика Лейзера и пережила его на много лет.

Самый парадный подъезд с деревянными облупившимися белыми колоннами был давным-давно заколочен. Передняя была превращена в прохладную кладовку. Там стояли чаны, крынки с кипяченым молоком, простоквашей, сметаной, снятыми сливками, свежесбитым дома маслом; сыры в треугольных мешочках висели для просушки над белыми тазами, куда сливалась пахтанка. Свежее масло и мягкие сметанковые сыры были куда вкуснее наших московских «чичкинских».

По стенам висели сушеные травы для специй и приготовления лекарств, секрет которых знала только сама муме Дворче. Тут же висели бусы сушеных белых грибов, набранных нами в лесу, стояли бочки с капустой, мочеными яблоками с клюквой, кислые огурцы, висели колбасы домашнего приготовления, а перед праздниками там же держали все свежеиспеченные и вареные в меду «пирошкес», тейглах, плецлах[70], эйнгемахцы[71] и другие сладости, уже знакомые мне по рецептам покойной московской бабушки. Молодежь, как саранча, умела напасть на все эти яства «парадного подъезда»: слизывали пенки с молока и сливок, выуживали кислые огурцы и моченые яблоки, лакомились медовыми пряниками, за что им не раз доставалось от всех взрослых сообща и от каждого в отдельности.