Поколение пустыни. Москва — Вильно — Тель-Авив — Иерусалим — страница 39 из 108

В окнах мелькала повоенная новая оккупированная Литва. Вырубленные леса, проволочные заграждения, сожженные сторожевые будки, новые строения с характерными для Германии диагоналями крест-накрест по красному кирпичу, немецкие вывески. Четыре года изменили до неузнаваемости этот знакомый мне путь. В сетке для шляп и зонтов я нашла кожаный стек — хлыст, первый подарок оккупированной Литвы.

* * *

В Вильне, после того как мы в отеле немного отдохнули с детьми, я поехала на кладбище к папе. Могилы не нашла, пришлось через погребальное бюро — «хевре кадише» — искать на карте место его могилы. Три года стерли и холмик, и надпись на нем.

Неделю я жила в таком трауре, какого, может быть, не было бы, если бы он умер на моих руках. Все горе трех лет, скопившееся и задушенное, прорвалось в эти первые недели. Я обошла его врачей, разыскала прислугу, родных его и мачехи. Как я и предполагала, он умер очень одиноко, без правильного питания и ухода. После его смерти разнесли весь дом, все движимое имущество, взломали письменный стол и вынесли все документы. То же самое сделали с моим добром, которое осталось на хранении у папы.

В старой папиной квартире мы себе устроили первое пристанище. Дома были страшно запущены, жильцы и арендатор не платили, ремонтов не делали. Многие квартиры пустовали за непригодностью для жилья. Долго мы не могли выдержать в этом доме: по соседству был немецкий военный постой, ночью солдаты бодрствовали, а днем спали. Ночью они варили себе свой эрзац-кофе и громко разговаривали, а днем мы должны были ходить на цыпочках, чтобы их не разбудить, и следить, чтобы дети не плакали и не шалили громко. Ни мебели, ни посуды мы не нашли. Чтобы устроиться наново, Марк подал заявление в комендатуру о пропаже вещей и представил список мебели и всего, чего не доставало. И как это ни странно, с чисто немецкой аккуратностью мы получили обратно нашу мебель и мебель отца. Все ценное и мелкое, что можно было унести и выслать в Германию, мы, конечно, не получили.

Я жалела старинные часы, которые всегда стояли на столе у отца, старинные, бронзовые, с фигурой городничего верхом на коне, — это было художественное произведение. Его, конечно, украли. Мебель была сильно попорчена, инкрустации из махагони[276] выпали, на рояли и столах были следы горячих кастрюль. Я и прислуга несколько недель тяжело работали и, вместе со столяром и поденщицей, наконец привели все в порядок. Мы нашли себе квартиру на другой улице, она была нам слишком велика, и несколько комнат мы заперли на ключ.

Я бегала по антикварным лавкам и тут и там находила свои вещи. Иногда я их откупала, иногда нам их отдавали без лишнего разговора, потому что если были свидетели, то краденое или забранное все равно нужно было возвращать бывшим владельцам. Но иногда мне просто не хотелось перегружать дом старыми воспоминаниями и тратить труды и деньги на борьбу за старую картину, зеркало в золоченой раме и диваны, которые потеряли свой первоначальный вид.

Мы не успели еще распаковать наши вещи и расставить все по местам, как дети заболели тяжелой «испанкой»[277]. В конце концов и я, и Марк заразились, и мы все четверо лежали с высокой температурой среди беспорядка, без настоящей прислуги. Знакомые врачи приходили нас проведывать, все боялись осложнений на легкие, потому что в тот год «испанка» нередко кончалась смертью. Казалось, мы никогда не вылезем из этой болезни, из страха за детей, из беспорядка и беспомощности, но и это кончилось. После «испанки» и устройства нашей квартиры мы были такие усталые и измученные, что решили поехать отдохнуть к свекрови.

Она жила по-прежнему в местечке[278]. Она сильно постарела и изменилась за эти годы одиночества и немецкой оккупации, у нее реквизировали все, что могли, но ей оставили одну корову, и теперь она восстанавливала свое хозяйство. Она нам бесконечно обрадовалась, особенно ребятам, которых она даже не знала. А они сильно выросли и стали людьми.

Свекровь старалась нас откормить, чтобы мы поправились. Свое молоко, яйца, масло и зелень — все было совсем как в ошмянском имении когда-то. Дети радовались бабушкиным булочкам, мясу, яйцу. Марк спал по целым дням, а мы с ребятами ходили гулять по снегу, соорудили маленькие саночки и катались с горки. Но долго это благополучие не могло продолжаться: я должна была привести в порядок свои дома, Марк должен был начать работать в госпитале как хирург, ассистент главного врача.

Когда мы вернулись и я закончила уборку квартиры, мы устроили «ханукат ха-байт» — новоселье, все наши старые друзья пришли нас приветствовать с приездом, мы устроили «картофельный бал», с оладьями.

Зимой было холодно, топлива было мало, мы сжимали нашу жилплощадь насколько возможно. Жили в одной комнате, топили печку, которая выходила в другую комнату и немного грела коридор. Обедали большею частью в кухне, где была русская печь. Я взяла старуху кухарку, которая нянчила и детей, когда я была занята. Я вернулась к своим занятиям, я собиралась ехать в Москву для государственных экзаменов. Но из этого ничего не вышло. За время нашего пребывания в Вильне три раза менялась власть. Сначала были немцы, потом у них была спартаковская революция[279], и начался на фронте тот же развал, братание и бегство, что и в России. Пьянство и отсутствие дисциплины, которой когда-то так гордилось немецкое юнкерство; все это тяжело отражалось на населении. Из Вильны вывозили все, что могли: награбленное имущество, продукты, ручки от дверей, отдушины от печей — это был «металл для пушек». Были специальные магазины, которые запаковывали и запечатывали сургучом эти посылки врага.

* * *

После немцев было небольшое междуцарствие с поляками, а потом пришли большевики. Снова начались обыски, аресты, реквизиция товаров, продуктов и вещей. Чека и расстрелы работали и здесь. Комиссары жили в лучших гостиницах, их дамы себе заказывали из крепдешина не только платья, но и туфельки под цвет, лучшие портнихи, маникюрши и парикмахеры работали на них. Даже те, кто еще немножко верил в коммунизм и благо от нового социалистического строя, вовсе разуверились в нем.

Из магазинов исчезли последние продукты: как и немцы, русские посылали их в глубь России. Голод и отсутствие пайка заставляли многих пойти работать в комиссариаты. Дороговизна росла, лавочники припрятывали товары, чтобы избегнуть «учета», и продавали из-под полы. На каждый продукт было несколько сортов покупателей: для друзей, для чужих и для подозрительных покупателей. Эти платили меньше, но и товар получали худший. Нужно было быть не только лавочницей, но и психологом, схватывать в мгновение ока ситуацию и назначать цену. Наши еврейские торговки в этом отношении перещеголяли всех знатоков человеческой породы.

При всех трех властях голод был такой, что люди пухли, валялись на улице, и был особый род попрошаек, которые симулировали смерть от голода. Впрочем, даже врачу было трудно отличить правду от симуляции.

Раз я привела с лестницы девочку, почти без сознания. Я пробовала давать ей есть, но она все вырывала. Я ее напоила горячим чаем и уложила. Через два часа она пришла в себя и приняла первую пищу. Потом она со слезами на глазах и кое-каким запасом пищи ушла. Денег она ни за что не хотела брать.

Всех наших заработков не хватало на еду. Я поступила в контору, которая экспедировала товары в советскую Россию, и так проработала до Пасхи. Мы получали товар из-за границы, регистрировали его, перепаковывали и отправляли груз. Перед самой Пасхой пришел большой транспорт, который мы должны были «специфицировать»[280], и я работала до позднего вечера. Я почти не видела детей и не могла готовиться к празднику. Тем не менее я была счастлива, что мне удалось купить продукты на Пасху и даже пригласить гостей к Сейдеру.

Все пришли с детьми почти того же возраста, как Рут и Меир. Все ребята спрашивали «четыре вопроса» — арба кушьот[281] — и было очень весело. Дом утопал в цветах, которые принесли гости. Я еще никогда себя не чувствовала такой спокойной и счастливой, как в этот Сейдер: мой муж вернулся живым с войны, мои дети перенесли и выдержали все болезни и недостатки в России и Польше, не погибли, и я была окружена друзьями. Свечи горели в серебряных подсвечниках, которые свекровь мне подарила взамен тех, что украли немцы.

* * *

В субботу, во вторые праздничные дни, наша прислуга пошла в город и принесла новость: город занят поляками, улицы очищают от прохожих. В городе осадное положение, и после шести часов нельзя зажигать огня. Мы целый день сидели взаперти. Марк поехал в госпиталь, и мы прислушивались к отдаленной стрельбе. На нашей улице ходили патрули, и ночь прошла спокойно. В воскресенье стрельба шла в районах более близких к нам. Мы лежали на матрацах в коридоре, дети скучали, капризничали, в окна столовой попадали пули. Ко мне пришла соседка Аня, которая боялась быть у себя. На моих глазах пуля проскочила мимо ее головы, она подняла ее и спрятала в карман «на память». Некоторые соседки нервничали и закатывали истерики, но большинство держалось спокойно, старались заниматься хозяйством. В кухне, обращенной во двор, даже варили обед, кормили всю семью. Вечером принесли мацу и оставшуюся пищу и устроили праздничный стол в полумраке, завесив окна и заставив их шкафами и матрацами. Один сосед был особенно услужлив, двигал мебель по желанию дам, ставил самовар, таскал матрацы с места на место. После ужина, когда всех детей уложили спать, он нам читал вслух. Настроение было далеко не паническое, ночью стрельба совсем утихла.

На следующий день утром стрельба возобновилась и стала усиливаться. Пули летали по комнатам, застревали в мебели и рамах картин. Когда я выглянула в окно, завешанное темной занавеской, я увидела в щелку несколько убитых солдат и штатских. Один лежал с расставленными ногами, а в желобке улицы текла кровь. Солдаты с винтовками целились в наши окна, я убежали снова к детям в коридор. Стрельба то усиливалась, то затихала, наконец стало так тихо, что казалось, что все кончено. Хотелось вздохнуть свободнее. Но это продолжалось только минуту. Внизу на лестнице черного хода мы услышали шаги, шаги многих подымающихся людей. Шум, крики, выстрелы и дикие голоса женщин. В дверь раздался сильный стук. Марка не было, со мной и детьми была еще старая кухарка, ее молодой сын и парень — жилец, которого нам «всадили» во время советского уплотнения. В кухню зашло восемь солдат с винтовками на прицел и криками: «Руки вверх!»