Поколение пустыни. Москва — Вильно — Тель-Авив — Иерусалим — страница 40 из 108

— Вы стреляли, — это был их пароль. Так они заходили во все квартиры на всех этажах. Солдаты рассыпались по всем комнатам, перевернули все вверх дном, штыками вскрывали шкафы. Они забирали деньги и ценности, даже открывали затворки печей и отдушин. Обоих парней в нашей квартире они арестовали, хотя никакого оружия не нашли у них. Дети были заплаканы и перепуганы. Они дрожали, как в лихорадке, и надо было их успокаивать: дяди хорошие, они вам ничего не сделают.

Через десять минут мы снова услышали шум, шаги с новой и большей силой. Солдаты ворвались уже не одни, а в сопровождении «кожаной куртки», который искал «большевиков». Как мы потом узнали, это был русский большевистский комиссар, которого поймали с поличным, с оружием в руках, и даровали ему жизнь временно, с тем условием, что он покажет, где скрываются его товарищи-коммунисты. Он, конечно, все взвалил на евреев, которые жили в том же доме. Евреи, мол, стреляли в польские войска. Когда все они ушли, раздался страшный крик моей соседки Ани, и ее принесли раненую к нам с простреленной грудью. Польские девушки положили ее на пол на один из матрацев, и она кричала не своим голосом, что на ее глазах только что убили ее мужа[282].

И действительно, через ту же занавеску я увидела убитого ее мужа, который лежал на тротуаре с простреленной головой.

Я подала ей первую помощь — разорвала простыни и перевязала крест-накрест грудь, но кровь не переставала просачиваться через повязку.

Дети всех этажей плакали и звали отцов, которых увели солдаты. Все няньки их оставили и кричали: «Я православная, это мой сундук, не трогайте», или «Я католичка, я не жидовская служанка, я сама по себе». Все двери были настежь, и погром шел открыто, все вещи валялись на полу. Я только тем успокоила детей, что тетя Аня больна и нельзя плакать. Мои дети были разумные и воспитанные и слушались резонов. Но все другие вместе с матерями кричали благим матом. На лестнице почему-то стоял тот самый комиссар в куртке и сын моей кухарки, и вместе с ними были солдаты, они покуривали и даже смеялись. Я поняла, что мальчик или его мать спасли себя тем, что сделали навет на других. Соседи и соседки-польки что-то оживленно нашептывали солдатам, и все они берегли нас, чтоб мы не разбежались. Когда одна еврейка спросила, где наши мужья, солдат хладнокровно ответил: «Юж забиты», уже убиты.

Через несколько минут явились к нам санитары и хотели перевязать раненую Аню. Она была возбуждена, проклинала все и их тоже, и они было собрались уйти, но я умолила их перевязать ее рану, которая была полна крови.

Я решила пойти в город искать Марка, узнать, жив ли он. Мне одолжили платок на голову, и я начала спускаться с лестницы. Но в этот момент раздался выстрел над моей головой, и я услышала страшный крик моей дочки: «Мамочка!» Она держала за руку братишку и цеплялась за мою юбку. Мне ничего не оставалось, как вернуться в свою квартиру и снова успокоить детей.

Квартира снова наполнилась «галлерчиками» и «познанчиками» (это две дивизии или два легиона, которые носили названия своего генерала Галлера и города Познани). Аня почти свалилась с низкого дивана, и один из них толкнул ее в голову: «Ишь, ранена, а кто те ранил?» — и все смеялись. Ругались они самыми площадными словами, «пся крев»[283] было самое меньшее, но, к счастью, я плохо понимала галицийский польский язык. Один снял с раненой бриллиантовое кольцо, свое обручальное я сама дала, чтобы не испытать прикосновения этих грубых рук. Он спокойно взял кольцо и вышел.

В этот момент вошел другой молодой парень, почти мальчик, с голубыми глазами. Он начал с остервенением ругаться: «пся крев», «холера» и проч. Он все время держал ружье направленным на меня, на Аню и на детей. Перед тем как он ушел, он нагайкой ударил меня и толкнул раненую. Она закричала от боли. Когда я потом читала о зверствах голубоглазой арийской бестии, я всегда видела перед собой этого красавца с голубыми глазами и светлыми волосами из-под конфедератки[284].

Когда квартира опустела и легионеры ушли, нам, женщинам, стало более жутко. Мы думали спрятаться у польских соседей, но нам отказали в двух квартирах, а эти две соседки были самыми «человечными», так нам всегда казалось. Нам больше не на что было рассчитывать. Мы остались у себя. Я поправила Аню на ее постели, устроила детей на матрацах. Я прошла по всем комнатам. Я собиралась с мыслями, что взять с собой, потому что я твердо решила уйти еще до ночи. Враги были в этом доме внутри и снаружи, а ночью не было бы пощады от этих белых зверей. Шкафчик, в котором я держала кассу той фирмы, в которой я работала, был проткнут штыками, но у солдат не было времени искать среди книг, и среди неразрезанных книг я нашла всю пачку бумажных русских царских денег, которую спрятала накануне.

Чужие деньги были спасены. На столе я нарочно оставила портфель и бумажник с деньгами, и это они, конечно, очистили и подумали, что больше денег нет. Бумажник валялся на полу пустой. Таким образом я спасла 22 тысячи рублей, которые принадлежали фирме.

Потом я собрала все цветы, которые выглядели дико среди погромного разрушения, и чтобы они не резали глаз и чтобы враги не видели больше наших праздничных цветов, я выбросила их в мусорный ящик. Я видела в окно, как раздели догола убитого человека, и как люди поглядывали на наши окна, показывали на труп и что-то рассказывали новоприбывшим. Медлить нельзя было, надо было уходить из этой вражеской берлоги, нас ждало еще худшее. Вдруг был снова стук в дверь. Я боялась открыть, а когда открыла, ноги мои подкосились, и я упала в обморок. Марк с красным крестом и двумя санитарами и сестрами стоял в дверях. Я слишком долго сдерживалась, и теперь силы меня оставили. Меня привели в чувство. Марк начал открывать письменный стол, вынул бумаги, документы, мы собрали кое-какие вещи для детей и, не оглядываясь по сторонам, мимо трупов и мимо легионеров прошли из нашего дома в смежный переулок и дальше, к нашим друзьям в центр города. Санитары несли на носилках Аню, она была уже почти без сознания. Мы с ней встретились значительно позже, когда она вышла из больницы. Она мне потом рассказала, что при обыске у нее нашли ту пулю, которую она спрятала в карман «на память». За это застрелили ее мужа и ранили ее. Наши друзья устроили детей на диване, дети всхлипывали всю ночь. Я сидела в кресле и не могла закрыть глаза. Меня трясла нервная лихорадка.

Марк вернулся на работу. Было много раненых евреев, он нам не мог больше ничем помочь, да и я не могла говорить, так я была потрясена. Мы оставались у наших друзей некоторое время.

На виленском вокзале сделали передаточную тюрьму, на утро после погрома должны были выслать всех арестованных для полевого суда за городом. Матери и жены приносили пищу — арестованных не кормили, и город посылал еще добавочные порции. Пакеты с платьем и обувью отнимали, и арестованных переодевали в лохмотья, полные вшей и грязи. Всем евреем угрожал расстрел, если случайно кто-нибудь из христиан за них не ручался. В лучшем случае их ссылали в Галицию, в концентрационные лагеря. Некоторые поляки, бывшие ППС[285], ручались за знакомых евреев и спасали их от смерти. Моя учительница музыки была в их числе. Ее покойный муж, врач, как я слышала, спасал людей от болезней, посылал на свой счет бедных евреев в Варшаву на операцию. Евреи, когда он умер, оплакивали его как самого большого благодетеля, и шли за гробом. Пани Домбровская спасала евреев от наветов и ручалась за них своей головой.

То же самое делал не раз староста города Вильны (Абрамович) и брат Пилсудского Ян, адвокат[286], который знал многих евреев Вильны лично. Но таких было немного. Пилсудский назначил комиссию еврейских нотаблей, они разъезжали по городам и тюрьмам и освобождали всех, кого знали и кто внушал доверие. Лидскому раввину комендант города сказал: «Пани Рабби, у вас только одна голова, как вы можете ручаться за всех жидов?» На это раввин ответил: «Я положу свою голову за всех и за каждого в отдельности». Этот раввин потом погиб у немцев.

Но не всех удалось спасти. Арестованных мучали, пытали, несколько раз ставили к стенке, раздевали догола и направляли на них ружья, а потом отпускали, и так повторяли несколько раз. Иногда в коридоре они слышали: «завтра в шесть утра». Они молились, читали Псалтирь, говорили Видуй[287], делали завещания письменно и устно, но их не убивали. В поездах и дорогах их не кормили, и если бы не население на станциях, которое выходило с продуктами и пищей, эти люди умерли бы с голода. В поездах их клали друг на друга в такой тесноте, что со многими делались сердечные припадки. В тюрьмах держали в грязи и испражнениях, на каменном полу, сутки и больше, а потом везли дальше. У тех, у кого были очки, снимали очки, и людей оставляли слепыми.

Большевики отступили от города недалеко. Их ждали со дня на день. Иногда они возвращались, и уличные бои усиливались. Арестованным евреям обещали в таком случае расстрел. Мы слышали грохот снарядов и однажды видели отступающий обоз и растерянные польские лица, солдат и цивильных. Польские дети и женщины отступали с обозом.

* * *

Мы некоторое время жили в отеле, и только когда польская власть стабилизировалась, мы начали искать себе другую квартиру. Я ни за что не хотела вернуться в нашу старую квартиру. У нас украли все, что можно было украсть: платья, костюмы мужа, все продукты, все ценное. Работали, как мы потом узнали, все: солдаты, соседи, хозяйка дома, наша собственная прислуга и ее сын, которого она освободила предательством. Когда я пришла забирать наши вещи из квартиры, в которой был погром, костюмов Марка не было, зато во всех углах лежали кучи грязного белья и рваной обуви.