[428], Усышкина (которого они называли а шишкин), Рутенберга, которого почему-то называли Рудником[429], и каждый из них имел, что сказать: каждый рассказ начинался с того, что они получили займы и субсидии, жили на чужих харчах и уехали, не заплатив своих долгов.
Я стыдилась за них и боялась за себя, что люди и меня могли причислить к этой компании.
С утра начиналось забавно: передразнивали арабский базар:
— Ялла тут, ялла тут, ялла бананес, ялла маранцы, гуте петрушке! Глида, абуза аэма! (Тут — дикая малина, абуза аэма — мороженое).
Говорили эти реэмигранты на десяти языках. По-польски пели «Штандарт» и солдатскую песню «Польская громада». По-русски Вертинского, по-немецки — «Фатерландслид»[430], на идише — всевозможные песни, по-итальянски — «Санта-Лючия», арию из «Тоски», а больше всего «бин их мир а холуцл, а холуцл фум Пойлен, Ге их мир ин шихелах, ин шихелах он зойлен!»[431] И снова о «ласке и маске» Вертинского[432] или арию Ленского из «Онегина» — «Куда, куда, куда вы удалились». И так с утра и до вечера. От «Гатиквы» упорно воздерживались. Они ее пели по дороге в Палестину, и неуместно было ее петь на обратном пути — из Палестины. И все эти песни пели, зевая, потягиваясь, меняя белье у всех на виду, обуваясь, перебирая вещи. Тут же кто-то молился, накладывая тфилин и талес (филактерии и шелковую шаль для молитв), тут же закусывали хлебом с луком и чесноком и сардинками.
Мыться ходили на верхнюю палубу, там же чистили зубы, и, помывшись и причесав свои напомаженные волосы, ложились на верхней палубе и затягивали популярную тогда «томате-лид»: «Агванья, агванья, каашер яцати меония»[433]. Это песнь о томате, без которой не обходится ни одна еда в Палестине. Если собирались кучками, начинали спорить: «Палестина не имеет будущего» и «Для меня это не страна!» Это — рефрен всех разговоров.
Некоторые рассказывали со всеми подробностями, на чем они потеряли, на делах, на домах, на компаньонах, которых проклинали. Другие высчитывали, сколько процентов за то время и с этого капитала они могли бы заработать в Варшаве, где не 8 %, а 80 % зарабатывают на капитале. Одна дама говорила: «Тоже мне страна — ни сметаны, ни утки, ни гуся, ни куриного жира». Эта «качка» (утка) и сметана послужили причиной ее отъезда. Я вспомнила египетские горшки с мясом и перечла в Библии: «И те, которых посылал Моисей для осмотра земли, и которые, возвратившись, возмутили против него все сие общество, распуская худую молву о земле, сии, распустившие худую молву о земле, — умерли, были поражены перед Господом»[434]. В тот момент я еще не знала, что это наказание Божье осуществится полностью. Никто из четвертой алии[435], которые вернулись, реэмигрировали, не были спасены, все погибли в гитлеровской Восточной Европе.
Кроме томатов, еще много смеялись над «зейтимами» (оливками), над «хацилим» (баклажанами) и над салатом, без которого ни один палестинец не садится за стол. Богатые из второго и первого класса рассказывали друг другу, где они оставили свою «приватную Стену Плача» [Private Klagewand]: у одного это было в Хайфе, у другого — в Тель-Авиве или колонии.
Мы проехали Дарданеллы и Галлиполи, были на меже Азии и Европы. Места Троянских войн, Митилемы, Лесбос, родина Сафо, Геллеспонт, место, где Леандр переплывал к своей возлюбленной Геро[436].
Иногда нам удавалось организовать нечто вроде декламационного и музыкального вечера, в котором принимали участие главным образом палестинцы и туристы, <едущие> за границу. Были даже полупрофессиональные артисты: одна танцовщица и одна поэтесса.
В румынском городе, где был консулат польский, меня с детьми продержали три недели. Раньше всего мне заявили, что я не польская подданная, хотя у меня еще был польский паспорт. Со следующим пароходом меня должны были отослать с детьми обратно в Палестину. По-польски это называлось «с поворотом до Жерузалему».
Пока я стояла в очереди с еще сотнею таких же беженцев, мои дети валялись на лестнице консулата, с утра ничего не евши, заплаканные, измученные уже дорогой от Констанцы до Галаца. Так мы простояли с шести утра до полудня. Сионистский представитель, который был на месте, кричал, что нечего было оставлять Палестину, что все знают, что Румыния не дает евреям даже транзитной визы, и мне особенно он сказал, что я должна вернуться обратно. Полицейский чиновник угрожал нам тюрьмой в случае, если не будет визы. До обратного поезда в Констанцу было всего пять часов. Я не видела выхода. Тем не менее я взяла детей, повела их в ресторан и решила уложить их в любом отеле, чтобы развязать себе руки и искать возможности не возвращаться в Палестину.
Наши вещи лежали на хранении на вокзале. Мы обошли три отеля, и везде нам отказывали — отчасти потому, что у нас бумаги не были в порядке, отчасти, может быть, потому, что наш вид после всех испытаний был довольно непрезентабельный, но главным образом потому, что «с детьми не принимают». Одна русская женщина, которая нам прислуживала в ресторане, посочувствовала нашему несчастью, говоря, что это — самая бесчеловечная страна, в которой она сама как эмигрантка немало намучалась. Она дала нам адрес одного еврейского отеля. Там нам за доллары дали темную комнату, с дверью в коридор, но без окна. Я уложила детей спать, не раздевая их, я не была уверена в чистоте этих постелей, сама я слегка переоделась и пошла снова в консулат, еврейский комитет и другие учреждения, где я могла надеяться на помощь, хотя бы на отсрочку высылки. На мое счастье в комитете нашелся случайно один влиятельный еврейский деятель, даже не сионист, который взялся мне и детям помочь. Он взял нас под свое покровительство. Я ему со слезами на глазах показала наши бумаги, рассказала обо всем тяжелом положении, и он поручился перед сигуранцей (комиссариатом), что до получения транзитной визы мы будем аккуратно являться в полицейский участок, ежедневно, и по получении визы в Польшу я оставлю Румынию. Я показала ему деньги, которые у меня были с собой, так что он был спокоен, что мы ничем не будем его затруднять. Мой паспорт у меня забрали, и только в пять часов вечера я вернулась к моим детям в отель.
Не доходя до отеля, я увидела своих заплаканных, растерзанных и взлохмаченных ребят на улице. Рут держала за руку братишку, и так эти Гензель и Гретель гуляли по улицам Галаца. Я снова повела их в какой-то кафе, напоила молоком, накормила, вернулась с ними в отель и с разрешением в руках потребовала себе лучшую комнату и уложила детей спать. Я дала три телеграммы: в Вильну и Варшаву с просьбою выслать немедленно мне визу. Благодаря моей экономии — езда не первым классом, а деком — и благодаря совершенно неожиданной для меня девальвации, о которой в Палестине мы мало знали, я была при деньгах и могла ждать.
Когда дети уснули, я лежала без сна и думала, как неосторожно я сделала, разрушив тель-авивское пристанище, позволив Марку уехать в Америку без того, чтобы обеспечить нас хотя бы на несколько месяцев, и вообще подводила итоги своим злоключениям и со страхом думала, получу ли я визу в Польшу. Мой паспорт, по-видимому, был чем-то испорчен (может быть, на нем была пометка, что мы — сионисты и навсегда уехали из Польши). Как мне потом объяснили, хотя это и не было убедительно, в наших паспортах было меньше страниц, чем у «верноподданных» граждан Польши. Ни Марку, ни родным в Палестину я не написала ни слова, и все были уверены, что мы уже давно в Вильне.
На следующий день я себя чувствовала очень плохо. К вечеру у меня была температура 39,8. Меня знобило, я еле дотянула до вечера и легла спать одновременно с детьми. На следующий день я их водила утром в кафе завтракать, потом обедать, снова посылала телеграммы в Польшу и после обеда слегла.
Ночью, когда я проснулась, или, вернее, очнулась, я услышала крик Рути: «Мамочка, что с тобой?» Я лежала на полу в обмороке. И если бы не моя дочка, которая, по-видимому, проснулась от моего падения, я не знаю, чем бы это кончилось. Я ударила себе висок и бок. Рут мне помогла снова лечь в кровать. Утром малярийная температура спала, и, чтобы скрыть от хозяев гостиницы свою болезнь, я снова потащилась с детьми в кафе и ресторан.
На третий день я отнесла нашему благодетелю все мои деньги и просила его в случае моей смерти отослать детей в Палестину. В комиссариат я регулярно ходила каждый день, чтобы полиция не пришла в отель меня арестовать. Наш благодетель, как я его называла в мыслях, очень переполошился и прислал мне врача. Врач был сионист, узнал, что мы тоже семья врача, позаботился о том, чтобы для меня нашли комнату в лучшей гостинице, приходил каждый день меня проведать, и я начала поправляться. Еду нам приносили в комнату из ресторана, а лекарства покупал мальчик из гостиницы.
Когда припадок малярии прошел и не повторился, я начала с детьми выходить: мы гуляли по берегу Дуная, в парке, очень большом и красивом, и я делала покупки. Тем временем получились ответные телеграммы, что визы в пути, надо было только набраться терпения.
Румыния была для меня испытанием, но нельзя сказать, что совсем не интересным. Женщины там были сильно накрашены, напудрены и одеты не по-европейски, не в тайер[437], как это принято, и не в спортивных платьях, а в том, что у нас называлось послеобеденным и даже вечерним туалетом. Высокие французские каблуки, шапочки на отлете, длинные платья до обеда — все это производило дикое впечатление. По-видимому, вся жизнь людей проходила вне дома. Квартиры были нечистые, неуютные, кафе и рестораны переполнены нарядной публикой с самого утра. Ребенка в уборную невозможно было повести, так грязны были задворки, и если приходилось идти мимо кухни, то пропадал аппетит к еде.