Поколение пустыни. Москва — Вильно — Тель-Авив — Иерусалим — страница 60 из 108

здесь произносил свои юмористические речи на иврите с ашкеназийским произношением. Старая бабушка танцевала «брогез-танц» с платочком (женщина не должна держать мужчину за руку, даже если это ее собственный муж, она держит за один конец платка, а кавалер держит другой конец платка)[491]. Все подпевали и хлопали в ладоши и подбадривали стариков. Музыканты-клейзмеры играли все еврейские танцы и наряду с ними модные танцы, в которых принимала участие вся молодежь.

Под конец пели «Гатикву». Во время обеда, между переменой блюд, танцевали рондо по всему дому, главным образом на крыше, а когда убрали со стола посуду — даже и на столах и стульях. Моя мама была в восторге. Она никогда не видела такой настоящей еврейской <ашкеназийской> свадьбы. Я видела еврейские свадьбы в Вильне.

* * *

Осенью 28-го года я снова поехала в Вильну, чтобы окончательно ликвидировать «голус». Я боялась, что если этого не сделаю, «голус» ликвидирует меня. По дороге в Вильну я остановилась в Вене у Нины. Мы были на оперетте Гольдфадена «Колдунья» в [советской] постановке Грановского[492]. Мне не понравились бесконечные лестницы, кубистические и футуристические раскраски и бесконечные «конструкции». Сама оперетка имеет в себе восточные краски, и они достаточно ярки, чтобы не надо было их усиливать и подчеркивать.

Еще мы видели артиста Чехова в пьесе «Ди артистен»[493], где было русское море разливанное вина, слез, поцелуев и игра великолепная. Видели оперетку «Царевич» с Вольманом и оперу «Корехидор» с Шальком как дирижером[494].

В Вильне я не нашла ничего нового. Город законсервировался, люди обрюзгли и постарели. Иногда я встречала моих бывших соучениц и их мужей, которых я когда-то знала гимназистами и студентами. Все они обуржуазились, пополнели, играли в карты, любили выпить в клубе, и их интересы не выходили за пределы их профессии и городских сплетен. Город сильно ополячился, в еврейских школах ввели обязательный польский язык.

Мои друзья и родные мне обрадовались не столько лично, сколько как свежему человеку, из которого можно было вытянуть что-нибудь не будничное, а более интересное — о новостроящейся стране, с трудностями, идеалами и надеждами. Меня приглашали нарасхват, устраивали чаи и ужины, и заставили в женском кружке прочесть доклад.

В смысле польской культуры Вильна сильно прогрессировала. В театрах были польские пьесы, «Павел Первый»[495] с участием очень талантливого артиста Юноши-Стемповского, который когда-то отличался в ролях первых любовников, был обаятелен в пьесе «Синяя борода»[496] и в других ролях хищников.

На этот раз я почти не видела природу этой «литовской Швейцарии», потому что я приехала поздней осенью, и редкий день был красив, с желтыми шуршащими листьями с золотисто-розовым отливом, с красивым закатом солнца над Вильей. В тот день, когда я действительно в последний раз поехала на могилу папы, было сыро, холодно, мокрые желтые листья покрывали дороги и могилы и плиты и также надгробие моего отца. Даже кафе Штраля, где мне часто приходилось встречаться с деловыми людьми, как-то облез, полинял, красный бархат был потерт, в зеркалах как бы отражались призраки может быть уже мертвых людей, этих офицеров, их жен и подруг. Пирожные были с привкусом, а пирожки казались несвежими.

Вообще о людях Вильно один талантливый журналист тогда писал раз в фельетоне: «бардзо смутно място и бардзо смутны люди»[497]. Да, все было смутно в этой новой польской Вильне.

Русофобия прошла, и в кафе играли «Бублички» и другие русские частушки. Я приписываю это тяжелое настроение моего последнего пребывания в Вильне тому, что в процессе продажи моего последнего дома я встретилась со всем безобразием посреднической, торгашеской, мелочной и несчастной <еврейской> среды. Начиная с маклеров, которые три месяца тянули из меня душу, арендатор, управляющий, доверенные и даже адвокаты, не говоря уже о десятках жильцов, — все как будто сговорились помешать мне продать мое имущество. Они старались лишить меня последнего гроша, использовать каждый шанс, чтобы заработать на этой сделке, которая к ним не имела никакого отношения. И среди них были люди, которые знали, что все деньги идут на строительство в Палестине и что я теряю 80 % на цене. Не говоря уж о бесконечных подарках и посреднических гонорарах, без которых я вообще бы не вырвалась из этого омута, как из щупальцев какого-то ужасного паука. Иногда мне казалось, что я вижу скверный сон, от которого никак не проснусь.

Вампиры, пауки, морские чудовища обвивали мое тело и душу и готовы были меня задушить. Лаокоон, обвитый змеями, Медузы — все эти символы приходили ко мне во сне и наяву.

В конце концов я продала большой дом ценою в 120 тысяч рублей когда-то за две тысячи фунтов и была счастлива, что я вообще покончила со всем этим.

Простуженная, измученная, я снова поехала к моей свекрови, она меня, как всегда, уложила в постель, поила каждые два часа каким-то ей одной ведомым лекарством — смесь горячего молока со сливочным маслом, медом и уж не знаю, чем еще, — кажется, там были корица и имбирь или какие-то другие специи. Я накупила себе перед отъездом у антикваров книжки, читала их запоем, чтобы забыть Вильну, и дом, и продажу, и когда я отдохнула, я пустилась в обратный путь.

Старушка, кроткое и доброе существо, которая жила только своей религией, молитвенниками, хозяйством, коровой, курами, огородом летом, и еще письмами и фотографиями от своих американских и палестинских детей, со слезами простилась со мной. Я с нее взяла слово, что она скоро все ликвидирует и приедет. Были родственники, которые тоже собирались в Палестину и могли привезти ее к нам. Но это оказалось наше последнее свидание.

В Варшаве я сделала маленькую остановку там я видела в театре старых артистов (приблизительно времен моей мамы и Малого московского театра). Комедия Фредро — «Пан Иовяльский», с Френкелем, Сольским[498] и новая пьеса «Периферия» с новой кружащейся сценой. Друзья меня брали кататься в Лазенки и в новый загородный парк. Странное дело: несмотря на все страшное и тяжелое, что я пережила в новой, освободившейся от русского ига и царизма Польше, день десятилетнего освобождения — первый большой юбилей Польши[499] — меня радовал, как если бы это была действительно дружеская к нам нация. Как сионистка, я понимала достижения и радость освобождения нации из-под 300-летнего ига. Я ходила смотреть Старо Място, площадь, которую раскрасили в исторические польские цвета. Я восхищалась их вкусом и национальным подъемом, громкоговорителями, иллюминацией на всех улицах и всей праздничной атмосферой этого города.

Я купила себе кое-какие вещи, платья и пальто, детям и маме подарки и двинулась дальше в Вену. Я не хотела тратить ни одного лишнего гроша. Я могла бы поехать даже на Ривьеру отдохнуть, но я себе сказала: все для Палестины и все для того дела, которое мне стало дорого: санатория, клиника, дом.

Я так настрадалась от «собственности», что не хотела строить в Палестине ничего такого, что не осталось бы для <национального фонда> народа страны. Меньше всего я думала о наследниках, о том, чтобы скопить богатство для детей и для своей семьи. Выстроить образцовое учреждение, создать Марку возможность работать в самых лучших условиях, поставить дело так, чтобы можно было им гордиться.

Пока еще на больнице было много долгов, и у нас были большие планы на расширение — рентгеновский кабинет, строго диетическое отделение для больных с внутренними болезнями, много необходимых аппаратов для хирургического зала и для себя — образцовую кухню. Но, конечно, не с этими несчастными двумя тысячами могла я все это создать. Еще много лет предстояло мне работать и стремиться к лучшему. Тем не менее я возвращалась домой победительницей: я ликвидировала голус — так велел Герцль. И голус меня не успел ликвидировать. Я спрашивала себя: что дало мне эту энергию, эту выносливость? Могла ли бы я принести столько физических и моральных жертв, какие я перенесла за последние три месяца, если бы у меня не было этой цели? Или меня заставляла нужда? долги? или амбиция довести дело до конца? Я уже видела на крыше у нас солярий, зал для гидротерапии, этаж для рожениц, зал для обрезания и парадных «брисов», диетическую школу, полную учениц, и еще многое другое. Но от этой «программы максимум» мы были еще очень далеки.

В Венеции во время короткой остановки я успела посмотреть палаццо Дожей со всеми картинами, которые вернули из убежищ, Тициана, Веронезе, Тинторетто, видела камин, у которого по преданию сидела Дездемона и слушала рассказы Отелло, маленькие залы и залы огромные с фресками, внешние галереи, двор, галерею на Сан-Марко, тончайшие кружева из мрамора на Сан-Марко, и венецианское стекло, кружева «филе-вениз»[500], драгоценности, золотая мозаика — все это внутри храма. Я каталась по каналу Гранде, я снова видала отражающиеся в лагунах огни прекрасных хрустальных люстр, лампы в античных виллах и дворцы, окруженные южной растительностью. Я поняла все очарование венецианской ночи, с гондолами и пароходиками, иллюминацией сотен и тысяч огней. Все это играло в волнах каналов и моря, дрожало от каждого ветерка и движения гондол. Эта отраженность огней в зеркале воды, свет, повторенный много раз, давали феерическую картину.

Трудно сравнить Венецию с каким-либо другим городом. Вы спокойно гуляете по переполненным улицам, смотрите голубей на плаца Сан-Марко, сидите почти посреди площади за столиком и тянете лимонад или кофе или касатто, нет ни спешки, ни движения, ни опасности быть задавленным автомобилем или трамваем, автобусом. Движение скользит по спокойным лагунам.