[511]. Пострадало много домов, из Хеврона было масса беженцев, были раненые и погорельцы.
Снова, как во время <Первой> войны, начали организовывать помощь, распределительные пункты, общественные кухни, дневные ясли для детей, приюты для стариков и проч. В Тель-Авиве было несколько жертв: рабочие, которые не успели вернуться из пардесим, пали жертвой. <Среди них был сын нашего виленца, мецената И. Л. Гольдберга[512].> Арабы обнаглели, и англичане им тайно и явно помогали. Изобрели, как всегда, навет, что евреи хотят забрать Омарову мечеть, на которую никто не собирался посягать. Затем арабов раздражал вид евреев, молящихся у своей Святыни — Стены Плача, и главным образом — новые приезжие евреи. Политически их разжигали «бальфурской декларацией», возможностью передать по закону незаселенную [пустынную] правительственную землю в Негеве, которая еще при турках была ничья, для колонизации и поселения новых иммигрантов. Арабы предпочитали оставить эту землю в запустении, чем дать ее нам. И, несмотря на решение Лиги Наций и 50-ти держав создать при английском мандате еврейский «национальный дом», нам угрожали «сбросить нас в море». Евреи наивно поверили англичанам во время <Первой> войны, когда англичане нуждались в нашей помощи. Они были с нами, но пришел час, когда политика «divide et impera» должна была наконец проявиться и в Палестине. Всех раздражала еврейская прыть, капиталы, которые сюда вносили, энергия и умение, темпо — национальный дом был бы осуществлен не в 25 лет, а в сто, если бы евреи были не так стремительны. На это никто не рассчитывал.
Старое правило, что если еврей слишком преуспевает (Der Jude hat es zu gut), надо что-то сделать, чтобы ему помешать, так как это недопустимо, вылилось на этот раз в погроме, который устроили арабы в 1929 году. Когда еврейский капитал помогал государствам строить империи, когда Дизраэли[513] и Ротшильд могли чем-нибудь помочь в приобретении Суэцкого канала — это было в порядке вещей. Но когда мы на свой капитал и своими трудами решили строить свою страну, это стало немыслимым. Арабов натравили, чтобы они требовали отмены продажи земли евреям (хотя для многих из них эта земля была не нужна, и еврейскими деньгами они могли бы сами строить и колонизировать то, что им принадлежало) и прекращения еврейской иммиграции.
Несмотря на политические события в стране и на то, что Марк был очень занят хирургической практикой, а я даже приняла участие в деле помощи беженцам из Яффы и ее окрестностей, нам удалось закончить постройку этажа в нашей больнице. Мы переехали из маленького домика в новую квартиру, она была невелика, но каждый имел свою комнату, и наша спальня с раздвижной дверью в столовую служила довольно приличной комнатой для приемов. Мы, как всегда при небольшом капитале, снова влезли в долги. Врачи требовали разных улучшений, хозяйство тоже, и приходилось ломать голову, как свести концы с концами.
В 1930 году, в октябре, была объявлена так называемая Белая книга Пасфильда, отвергающая почти целиком Декларацию Бальфура[514]. Первая реакция с нашей [еврейской] стороны была сильная: протесты, собрания, пресса и забастовки.
В 1931 году туристский сезон и все связанные с ним празднества — Пурим и Пасха — все было значительно тише, в стране была депрессия. Мы это почувствовали и в наших делах. Санаторий был выстроен, но пациентов было не достаточно, чтобы покрыть все наши затраты. Нам еще предстояло купить рентгеновский кабинет и электрические машины, без которых мы не могли работать.
Теперь, когда больница и квартира были соединены, и я не должна была разбрасываться между домом и делом, я занялась посадкой сада. Раньше всего мы посадили красную и лиловую бугенвилию возле дома. Акации были уже выше дома, вокруг дома мы разбили сад, дорожки, лужайки и клумбы. Лето было очень жаркое, после заката солнца мы сидели в саду под деревьями. Я с Рут начала заниматься иностранными языками — английским, немецким.
Евреи [Мы] продолжали строить и творить, несмотря на пониженное настроение в стране. Тель-Авив строился, театры и искусство процветали, колонии и кибуцы крепли и росли.
В «Габима» мы видели две новые премьеры — «Уриэль д’Акоста» и «Святое пламя». В обеих пьесах Ровина была прекрасна[515]. В «Уриэль д’Акоста» в своем красном бархатном платье, с жестами и манерами испанской аристократки. Фридлянд[516] был очень хорош как испанский гранд, придворный врач. В «Святом пламени» Ровина была английская леди, выдержанная до конца, даже после преступления, совершенного ею с полным сознанием своей правоты и жертвы, которую она принесла любимому сыну. Если бы Ровина выросла как артистка не в коллективе, а в те времена, когда Сара Бернар, Рашель и Элеонора Дузе[517] создавали свои театры, она была бы свободна подчинять театр своим вкусам и своему таланту. Были времена, когда таланты и гении царили и подчиняли себе царей. Для них строились специальные театры, и подбиралась труппа, писатели и [драматурги], которые для них создавали роли. И личные условия жизни были более легкие для развития таланта и для каприза гения. Я могу только пожалеть об этих временах.
Еще мы были на прекрасном концерте Александра Воровского — «Аппассионата» Бетховена, Шопен, «Прелюдии» Рахманинова, серенада Давида, и второй концерт — Бах, Лист, Моцарт. После концерта был маленький банкет для музыканта, и мы танцевали в частном доме.
Палестина еще не перестала танцевать. Танцевали на разных празднествах под открытым небом (garden party), в частных домах, в богатых салонах и даже в ночных кафе. Меня и Марка называли «пара Дориан Греев», которая не хочет стареть. Но танцами мы часто прикрывали свои заботы и тревогу: кредит в Палестине всегда был нездоровый, особенно кредит на строительство. Хищнические проценты нередко заставляли людей отдавать банкам дома, выстроенные неимоверным трудом и усилиями. Мы лично внесли в наше дело наш плац на Алленби, два дома в Вильне, все, что вложили наши два компаньона, и у нас еще были долги и не было оборотного капитала, все заработки шли в дело, но мы не жаловались. Мы предпочитали танцевать, реваншироваться вечерниками у себя дома, давали общественные взносы не по средствам, и люди думали, что мы утопаем в золоте.
Не знаю, было ли это влияние англичан или дух времени, преходящая мода, но палестинский «high life»[518] приблизительно давал такой типичный характер: отсутствие всяких сантиментов. Любовь обычно была поверхностная: если был роман между мужчиной и женщиной, которые не собирались пожениться, то, как цинично выражались: «на пространстве дивана», дальше уже шло охлаждение, а за пределами комнаты или дома или города роман кончался. Люди, у которых была длительная связь, переставали раскланиваться, если расходились, или же наоборот, продолжали встречаться в обществе, «как ни в чем не бывало». Никаких переписок и общения духовного не было даже между друзьями. Современный человек как бы себя забронировал от всех горестей и страданий равнодушием и легким отношением к вещам: «take it easy!»
Никто не читал стихов ни голгофного, ни любовного содержания. Молодость официально была продлена на 15 лет. Соответственно этому одевались и вели себя. Берегли свою «линию тела» и не интересовались линией души. Перестали интересничать и быть занимательными. Бридж, спорт, прогулки за город, weekend’ы в отелях, танцы однообразные, без эстетики, удовольствия не индивидуального, а скорее коллективного характера, не качественные, а количественные.
Люди стали скупы на слова, терпеть не могли споров (куда девались эти неистовые дискуссии о великих проблемах?), покуривали трубки или зажигали папиросу за папиросой (женщины, как и мужчины) — иначе говоря, были скучны и незанимательны до отвращения.
Платье облегало тело, обнажало формы, стены не были украшены ни картинами, ни обоями, ни коврами. Мебель — металлическая, неуютная. Идеал нового человека из «высших кругов» стал: меньше работы, меньше стремлений, никаких бурных переживаний, средний «good time», своя машина, иногда кино, cocktail party или чай с сэндвичами. Иллюстрированные журналы или всякие «Digest»[519] заменяли серьезные и волнующие книги. Моя мама, которая приглядывалась к нашему «обществу», возмущалась, называла всех просто неинтеллигентными: «Ведь слова не с кем выговорить. Что их интересует?»
Да, новые птицы, новые песни. Кто бы теперь волновался из-за театральной постановки, или книги, или партии, или исполнения музыкального произведения, или из-за вопроса о воспитании молодежи?
Но этот англизированный сплин и снобизм вскоре сняло как рукой. Евреи имели достаточно серьезных забот, которые снесли все наносное. В конце 31-го года я была еще занята «переменой закладных», так как мои компаньоны взвалили все заботы о финансировании нашего дела на мои женские плечи, и иногда это было свыше моих сил. Когда все дела снова были в порядке, я уехала в «свой Иерихон» отдыхать и греться на солнце. Мои приятельницы надо мной трунили: ну ты, монашка, поезжай уж снова в свой монастырь.
Я жалела, что у нас не было монастырей. И вправду, ничто не успокаивало так душу, как эта белая келья, высокая жесткая кровать, белые занавески, скатерка на столе с греческой вязью, небольшая керосиновая лампочка на столе, рукомойник при входе. Не было домашних забот (больницы, телефонов, персонала, гостей и главное — тысячи кризисов каждый день, и каждый день что-нибудь неожиданное: то кризис денежный, то продуктовый, то в персонале, то в инсталляции, а то в отоплении). Я отдыхала благодаря однообразию и отсутствию сюрпризов.