Поколение пустыни. Москва — Вильно — Тель-Авив — Иерусалим — страница 63 из 108

Иерихон красив зимой, природа спит, но солнце здесь никогда не спит. Всегда можно ходить в летнем платье. По дороге к источнику Салтана прибавилось несколько новых хорошеньких дачек, много новых деревьев: бананы, манго, много цветов в садах. Заборы кроме бугенвилии увиты люницерой. Я вывезла много отростков для нашего сада: олеандры двух цветов, белые и красные, вьюнки и др. Я сделала визит женщине-врачу, еврейке [д-р Файнберг] — первой, которая осмелилась в этом арабском царстве выстроить санаторий среди пардеса. Обедала я чаще у нее или в «Палас-Отеле», который тем временем тоже выстроился и наполнялся гостями каждую зиму.

В половине шестого наступала ночь, лай собак. Закаты солнца на фоне Моавитских гор были красивы: пурпурный, красный, оранжевый, палевый и, наконец, вечерний синий цвет сменяли друг друга, пока не переходили в ночь. Я привезла на этот раз много книг и как всегда — Библию. С матушкой мы часто разговаривали о религии. О Святом Писании, о грехе, о войне, о России и Палестине. Летом она всегда уходила на Иордан и звала меня как-нибудь присоединиться — «в проходку» — к ней. Она мечтала уйти на покой и перестать вести большое монастырское хозяйство, но я думала, что она, как и я, никогда не уйдет на покой.

Крик шакалов по ночам мне напоминал крик артистки Лилиной в Художественном московском театре в пьесе «Николай Ставрогин» Достоевского[520]. В Иерихоне шли раскопки, английский ученый[521] сидел вблизи источника Салтана, окруженный черепками, откладывал в сторону одни и бросал в кучу другие. Я не настолько знала английский язык, чтобы заговорить с ним и спросить, какая разница между «настоящими» и ненужными черепками. И в тишине своей кельи и под лай собак и вой шакалов я себя спрашивала: что осталось от старых ценностей — не черепков, а идей?

Религия выродилась в жадную церковность, торговлю святынями, в сухую формальность, <в политику>. Искусство и эстетика относительны: старое устарело, а новое вообще не искусство. Наука служит целям войны и уничтожения, разрушения. Пацифизм, на котором мы строили все наше мировоззрение, — маниловщина, не актуален, вместо него идет жестокая борьба за существование. Победит тот, кто переживет.

Индивидуальность, на которой строили свободу личности, свободу слова, пера, веры, взглядов, и оригинальность, право на исключительность личности, цепляется за коллектив — как отдельные группы, так и целые нации. Меньшинства, малые национальности, ищут поддержки в паневропеизме [или в сильных державах]. Социализму на смену идет диктатура, национальная и пролетарская. Вернее, диктатура сильной личности, которая говорит за всех, за нацию, и за народ, и за рабочий класс. Кибуц наш — это смесь монастыря с уставом и коммуны, где личность более сильная подавляет тех, кто, как овцы, снимают с себя ответственность и передают ее «голове».

Когда я немного отдохнула, этот нигилизм немного прошел, хотя я уверена, что где-то подсознательно он сидит у меня и до сегодняшнего дня.

* * *

В Иерихоне появилась новая раса бедуинок: женщины уже не крашеные в хну, а естественно черные, статные, как королевы, с выпяченной грудью, с правильными чертами лица и косами. Их руки и головы украшены серебряными запястьями и бусами из монет. Мы разговорились у ручья — настолько я уже знала арабский язык. Оказывается, мылом нельзя мыть черное, краска сходит. Но и камнем в воде можно отбить грязь с платьев.

Русская няня, которая работала у богатых арабов, рассказала, что ее хозяева получили свое поместье от турок, как и все прочие владельцы Иерихона. Землю получили даром с условием, что будут ее культивировать и обрабатывать, но, как при турках, так и теперь, они смотрят на Иерихон только как на летнюю дачную местность <резиденцию>, мало вкладывают в плантации, и поэтому все запущено.

По вечерам я иногда встречалась с людьми в доме, который леди Сэмюэл[522] когда-то предоставила чиновниками, как английским, так и еврейским. Этот нанятый ею домик носил имя Вилла Мирьям. Там мы танцевали под граммофон, играли в шахматы, пили чай, и иногда с ними я ездила по окрестностям в их собственных машинах. Я водила новоприезжих на <гору> Карантен, где у меня были знакомые греческие монахи, говорившие по-русски. Нас угощали прекрасным кофе, и мы жертвовали в кружку для бедных. Я вернулась домой очень освежившейся.

В 32-м году, после общего кризиса в Европе и Америке, у нас тоже настал кризис. Палестина держалась еще привозными капиталами и деньгами, общественными и частными, теми, что иммигранты привозили с собой, и теми, что собирались во всем мире. Каждое ухудшение вне Палестины и новые законы об иммиграции не могли не отразиться на нас. В Испании была революция[523], в Индии — кризис, так же в Германии и Австрии. На Дальнем Востоке шли войны. Наш фунт падал, дороговизна росла.

В нашем деле было несколько тысяч фунтов дефицита, и я сама, главным образом, несла все финансовые трудности. У детей в школе была забастовка на экономической почве. Учителям не платили, дети лодырничали, мешали всем, путались под ногами. Но так как в больнице стало тише (особенно роженицы отхлынули в больничные кассы и в более дешевые больницы), я могла немного больше заниматься домом и детьми. Так я их взяла смотреть снег в Иерусалим. Иудейские горы были в снежном покрывале и ледяных сосульках. Лески и деревья были покрыты снежной ваткой. Дети всю дорогу молились, чтобы до нашего приезда снег не растаял, что в Палестине всегда случалось при первом же солнечном луче. Они забыли европейский снег и были очень возбуждены, когда мы все же нашли в Иерусалиме снег вышиной в метр. В некоторых тенистых местах были даже сугробы. Но на солнце все превращалось в жидкие лужицы.

В театрах ставили пьесы с социалистическим содержанием: «Цепи» в «Габима» и «Гибель „Надежды“» в «Огель». Последнюю пьесу я видела в Московской студии[524], но и здесь она шла неплохо. Мескин[525] был очень хорош в «Цепях». Кроме обычных концертов и многих камерных, был праздник, когда приехал в первый раз Яша Хейфец[526]. Он стал еще более совершенен и холоден.

В 32-м году наш сад был уже богат цветами, кустами, вьюнками и полянами. Во всех вазах, как в нашей квартире, так и в больнице, стояли садовые цветы. Розы, сирень, пахучие акации, бугенвилии, левкои, фиалки и масса полевых цветов, которые дети собирали в полях. Миндальный цвет в высоких вазах был особенно красив и напоминал о близости Пурима и карнавала.

Дети были такие весенние, что им не было удержу. Я водила их на «Тартюф», на концерт Казадезюс[527], старинной французской музыки, на «Путевку в жизнь» (Совкино) и «Ничья земля»[528] — военный фильм. Но кроме «Путевки» им ничего не понравилось, у них уже развивался свой [собственный] вкус, они охотнее ходили на разные уголовные [детективные] фильмы и только просили карманные деньги, без сопровождения.

Когда нужда в стране увеличивается, увеличивается и число благотворительных балов. Я принимала участие в некоторых. На шитье платьев уходило у женщин гораздо больше денег, чем на пожертвование, но, как дамы говорили: «портнихи тоже хотят жить». И все продолжали танцевать.

30 апреля Рут устроила свой первый «выход в свет». Она надела мой очень красивый национальный костюм и была настоящей красавицей. Она пригласила своих подруг и кавалеров, а мы с Марком и мамой все тактично ушли в тот вечер из дома. Меир допускался, хотя он у них еще считался «цуциком».

В Пурим был грандиозный бал Агадати (танцовщика)[529], и Макабиада — спортивный съезд и праздник[530]. Масса туристов, богатая иллюминация на улице Алленби, и не было почти ни одной семьи без гостей из-за границы. У нас была целая семья из Вильно. Пришлось их повозить по стране, показывать все, что можно было, открытие Макабиады: знамена, марш всех заграничных и местных корпораций, музыка, бега, футбольные матчи — все это в присутствии Верховного Комиссара и важных гостей на трибуне. На евреев из голуса, которые привыкли к приниженности и только «купленным ценностям», когда в заграничных курортах их только терпели или, вернее, терпеть не могли, это действовало ошеломительно. Здесь они были почетными гостями и видели своими собственными глазами, какова Палестина — еврейская, новостроящаяся, радостная, веселая, — и у многих были слезы на глазах и на устах благословение:!שהחיינו וקיימנו והגיענו לזמן הזה («…что дожили до сего дня!»)

Венгерское кафе, самое популярное в то время на улице Нахалат Биньямин[531], где были прекрасные пирожные, каких Палестина до того времени не знала, и настоящее венское кофе, было переполнено публикой. Незнакомые разговаривали между собой и с нами, все веселились, как одна семья. Разные сенаторы из Польши, спортсмены «Гакоах» из Вены[532], леди Эрли и семья Пельчетов и многие другие: нам приходилось в один вечер говорить на семи языках.

Когда все кончилось и все разъехались, я лежала без сил, как выжатый лимон, и спасалась только тем, что читала только что полученную книгу о Саре Бернар[533]. Это была не только гениальная артистка, но и кипучий темперамент, неисчерпаемая, бесконечная энергия, которая еще в 83 года к чему-то стремилась и чего-то достигала. Она работала всегда в самых тяжелых условиях: материальных, национальных (как еврейка во Франции времен Дрейфусовского процесса