Поколение пустыни. Москва — Вильно — Тель-Авив — Иерусалим — страница 79 из 108

Наша кухарка посещала вместе со мной уроки варки на электричестве, нас обеих очень интересовала техника и быстрота варки, перед нашими глазами варились блюда, и мы тут же угощали учениц сваренным ужином.

Дома сестрам я давала уроки приготовления разных соков, освежающих напитков, блюд, когда ночью не кухня, а сестра приготавливает наскоро больным с высокой температурой все эти прохладительные.

В январе наши дети прислали нам впервые из кибуца свои первинки плодов: памелы, корольки, мандарины, лимоны, грейфруты, всех цветов и размеров. Мы варили варенье, конфеты, глазированные фрукты — оранжад и цитронад для украшения пирогов, и этроги, из которых мы варили прекрасные померанцы.

Меиру исполнилось 22 года, и он хотел приехать домой, но мы его упросили остаться на месте и не рисковать жизнью. Мы часто разговаривали по телефону. Тем не менее иногда он «заскакивал» на день или два. Однажды даже приехала Рут с Цви. Им нужно было к врачу в Тель-Авив.

На сквере Цинны Дизенгоф[688] устроили очень красивый фонтан с иллюминацией. Мы с Цви часто сидели на этом сквере, и он играл с другими детьми. На море было уже прохладно, и такой сквер служил нянькам и бабушкам местом отдыха и игры для детей.

Рут со мной имела откровенный разговор, что на нее совсем не было похоже. Она наконец убедилась, что без профессии она не сможет оставаться в кибуце, и хотела поступить в семинарию для учителей, чтобы сделаться садоводкой. Ей придется жить у нас, конечно, и только на субботы она будет ездить домой. Этот план мне очень понравился — я только жалела, что Рут еще до свадьбы и рождения ребенка не послушалась наших с Марком советов и не кончила своего образования. Но это было дело прошлого. Теперь была другая трудность: поездки. Каждый раз, когда она будет приезжать и уезжать — у нас будут мильон терзаний. Тем не менее я ее не отговаривала.

Приезд Рут и Цви был маленькой передышкой в моей тяжелой работе.

* * *

В больнице было несколько очень тяжелых случаев, которые невольно действовали на настроение всего персонала, от врачей до сестер. У нас лежала молодая пациентка с болезнью почек. Ей вырезали одну почку, потом оперировали другую. Она лежала несколько месяцев. Эта пациентка была нам всем особенно симпатична. Когда у нее были светлые дни, она пела, занимала всю палату, всегда была очень терпелива, мила с сестрами, и все ее любили. Когда она умерла от уремии, сестрички плакали, как если бы они потеряли не пациентку, а подругу. Но родственники этой пациентки приняли ее смерть легче, чем Марк и мы все. Они материально устали от ее затянувшейся болезни.

Может быть потому, что оперироваться в тяжелые экономические кризисы идут только самые тяжелые случаи, а рожать вообще предпочитают в городских госпиталях, у нас было еще несколько случаев, кончившихся смертью. Одна пациентка лежала с тумором, она все время поминала французского композитора, который умер от этой же болезни[689], и недолго пришлось ей страдать. [Вскоре ее вынесли на носилках туда, откуда нет возврата.]

При всей налаженности нашего аппарата в таком большом деле теперь бывали и неизбежные перебои. То продукты не пришли вовремя, то в персонале кто-то плохо настроен, то среди пациентов жалобы, то среди компаньонов ни сладу ни ладу. Хотя последнее у нас бывало реже всего.

Иногда кто-то под кого-то подкапывался, интриговал, обижался. Не так сказал, не так посмотрел, забыл поклониться или поблагодарить за что-нибудь. Ревность между членами персонала и даже романические истории, ссоры между молодыми сестрами, «несчастные любови» между врачами и женским персоналом, особенно при новых молодых практикантах и дежурных внутренних врачах, все это служило поводом разных неувязок.

В самом хозяйстве тоже не проходило ни одного дня без каких-нибудь неприятностей: то электрические аппараты портились, то курцилюс (короткое замыкание тока), то краны текут, то инсталляция заткнулась, то ванны, а то уборные. Нужно было стопроцентное терпение, и такт, и юмор, умение быть слепой и глухой, и особенно немой, чтобы обходить все эти трудности.

Я часто чинила инсталляцию сама, не прибегая к рабочим, открывая в саду менхоль и вырубая корни деревьев, которые препятствовали впитыванию воды; в хамсинные дни я целый день бегала из палаты в палату, закрывала днем окна и открывала их вечером или при появлении первого холодного западного ветерка; я возилась с цветами, меняя воду в вазах и выбрасывая увядшие, заменяя их свежими — все это брало полных 12 часов работы и больше.

Отпуска в персонале были особенно тяжелой моей обязанностью. Редко когда девушки без ропота принимали свои отпускные часы и дни. Праздники и подарки были особой дипломатической областью, не слишком богато одарить и не слишком бедно, так, чтобы не было ревности и зависти между работницами и сестрами.

Если доходило дело до конфликта и расчета, надо было быть очень твердой и неумолимой. Если надо было избавиться от неподходящей работницы, я не жалела никаких отступных и компенсаций, здесь мелочность была наихудшим советником. [Угрозы обращения в Гистадрут[690]должны были без исходить всегда с нашей стороны. Партийность, жалобы врачей, все это должно было пугать не администрацию, а другую сторону, и для этого нужно было быть особенно справедливой и осторожной.]

Но, к счастью, такие случаи у нас были очень редки.

Часто мы страдали от того, что какая-нибудь сестра любила «висеть на телефоне», разговаривать с поклонниками, или ее слишком часто вызывали. В таких случаях — общее правило было — двухминутный разговор. Если я должна была дольше говорить по телефону, даже делать хозяйственные заказы, я шла в нашу частную квартиру и оттуда звонила. То же самое делали врачи и мои компаньонки.

С лавочниками тоже нужно было вести политику и точный расчет. Нужно было перевешивать все продукты, без того, чтобы оскорблять лиферантов недоверием. Нас редко обманывали. Мы платили безукоризненно по счетам, даже если для этого нужно было делать долги в банках и платить большие проценты.

Инвентарь и бухгалтерские книги были в порядке, и можно было в любой момент сделать контроль как запасам, так и наличности и долгам. Но все это стоило бесконечного труда и самовоспитания. Не поддаваться настроениям, не портить настроение другим, не устраивать скандалов, не подымать голоса, не искать понапрасну вещей, которые куда-то закатились, запропастились и когда-нибудь найдутся. В таких случаях я все старалась скрыть и от мужа, и от семьи, и от компаньонок, и от всех, кто мне попадался по пути.

Редко, когда на другой день все не обходилось, не приходило в порядок, не устраивалось. Переспать каждую склоку и неувязку[691] и на утро посмотреть на все другими глазами, не быть импульсивной, не допускать истерик ни в себе, ни в других, — это были принципы каждой работы.

А если в больнице заводилась истерия, кто бы ни был ею одержим, врач, экономка, больные, персонал, устранять без пощады. Иногда резкость с такими людьми делала чудеса. Ставить их перед ультиматумом: или спокойная работа, или оставить больницу. Персоналу еще грозила плохая рекомендация — «врачебное свидетельство». За годы моей работы я таким образом вылечила немало сумасшедших работниц, они становились шелковыми, продолжали работу как ни в чем не бывало и были мне благодарны.

Весь этот жизненный опыт мне дался трудной работой, мелкими ежедневными заботами, бессонными ночами, слезами, которые я скрывала от всех. Иногда головная боль и даже повышенная температура меня выручали. И страннее всего, что после такой бури в стакане воды — сестра грубиянка приходила на завтра с извинениями, компаньонка встречала меня с улыбкой, больная, проспавшись, хвалила блюдо, которое ей вчера казалось несъедобным, кухарка, после «гет ин поним» (развод, брошенный в лицо), приходила в хорошем настроении, рассказывала содержание фильма, который она видела накануне. И я начинала себя спрашивать: почему люди так неуравновешенны, почему у нас нет такой прекрасной атмосферы — хотя бы внешне, — которая есть в Швейцарии и в заграничных санаториях? Почему вместо любви, ласки, удовольствия в работе люди как волки друг с другом? 2000 лет голуса, и все несчастья в прошлом и настоящем в нашем народе не могли не сказаться на наших нервах. Но относительно — наша работа еще шла [как по маслу] хорошо при создавшихся внешних условиях в стране и мире.

* * *

В феврале 38 года было наконец открытие тель-авивского порта. На улицах было необыкновенное движение. Все автобусы были переполнены до отказу: и стар и млад, с детьми на руках и в колясочках, почти как в Пурим, теймонцы со своими разряженными женами и ребятами, всё тянулось в одном направлении — к порту.

Улицы и дома и магазины были украшены флагами. Как и при закладке порта, все дети были одеты матросиками, и все пироги в окнах были в виде пароходов с трубами из шоколада и с дымом из цветной ваты. Была проложена новая улица к порту. Мы прошли через ворота: Шаарей Цион. Высшему Комиссару, Вокупу, который помог нам выстроить этот порт, сделали очень теплый прием. Речи, к счастью, были очень коротки.

Говорили High Commissioner Вокуп, Усышкин, Черток[692], Хофиен[693], раввин Герцог[694], Ремез[695], Бен Цви[696] (представитель всех фондов Сохнут и Ваад Галеуми, народное собрание). И только Дизенгофа, к сожалению, уже не было.

Оркестр духовой все время играл в перерывах между речами. Особенно красива была встреча матросов с парохода «Хар Цион». Наконец был гость, с которого буквально не сводили глаз: Пауль Муни. Ему сделали особую овацию.