После этого празднества многие поехали с нами в машине обедать.
В марте приехал новый В<ерховный> Комиссар[697], который не был популярен у евреев и от которого не ожидали и не получили ничего хорошего.
Мы утешались симфоническими концертами: русский дирижер Добровейн[698]; в программе был в первый раз Шостакович, затем пианист Орлов[699], и многие другие. Но часто мы с Марком были такие усталые, что дарили наши два абонемента и оставались дома.
Когда Цви исполнилось два года, мы не могли поехать на именины, говорили по телефону с его родителями и послали подарки.
И только в апреле мы выбрались в кибуц. Весна была прекрасная, мы пошли в поля, и Цви нам помогал рвать белые и желтые ромашки всех размеров, от маленьких цветочков, похожих на «куриную слепоту», до больших цветов.
От них мы поехали в Западную Галилею. У всех на устах была Ханита, которая стоила столько жертв[700]. Кибуц лежит на высокой горе, есть трудности с водой, ее привозят на ослах, на грузовиках, но место изумительной и суровой красоты.
Вернулись мы домой освежившимися и могли снова приняться за работу. Самым большим музыкальным событием и праздником были концерты под управлением Тосканини. Приняли его тепло, даже горячо, и за его искусство и за его отношение к нам, евреям, и за его гордый протест во время власти Муссолини.
Следующий очередной концерт был под управлением Малькольма Сержента[701], тоже очень хороший.
С мамой мы, как всегда, ходили в кино и видели интересный фильм: «Карне де баль»[702]. Содержание такое: одна дама вздумала после двадцатилетнего перерыва разыскать в своем маленьком городке, где она теперь не жила, тех кавалеров, с которыми она танцевала еще молодой девушкой. У нее сохранился карне де баль, и она помнит все имена кавалеров. Этот бал она вспоминает как прекрасный сон: прекрасный зал с мраморными колоннами. Все дамы одеты почти в балетные платья, кавалеры во фраках, сама она царица бала и выглядит королевой. Она приезжает в этот городок и ищет этих танцоров.
И что же она находит? Пошлость, мещанство, провинциализм, смехотворность или наоборот — трагедии, ужас, смерть, болезни и отчаяние. Даже преступления.
Один из ее бывших героев, который тем временем стал парикмахером, видит этот бал совсем в ином виде, не ее идеализированными глазами: провинциальный маленький зал, почти барак, молодежь безвкусно одета, женщины плохо причесаны (об этом он больше всего может судить), все плохо танцуют, наступают в тесноте друг другу на ноги, и сама героиня, хотя и была на двадцать лет моложе, далеко не королева, не красавица и не царица бала.
Так выглядит наше прошлое, если снять розовые очки <воспоминаний>. Так мне кажется теперь Москва, я даже не могу себе ее представить в новом виде: Воскресенская площадь перед городской Думой, Февральская благодатная революция, когда в многотысячной толпе было не жутко, а радостно и светло.
Были уютные старые квартиры, с теплыми переднями, коридорчиками, вешалкой с шубами и ботиками на полу, натертыми до блеска паркетными полами. Были большие окна, покрытые инеем зимой, с двойными рамами, и между этими рамами белая вата, а иногда еще с разными игрушками из воска и искусственными цветами. Были большие гостиные с роялем Беккера или Шредера, на рояли или пианино обязательно две свечи в бронзовых подсвечниках, и вечерний колокольный звон, под праздники, и блины на масленицу со сметаной и растопленным маслом и икрой, и хрустящий снег под ногами, когда идешь по Дмитровке на Кузнецкий Мост или в Пассаж, за покупками. И Художественный театр на Камергерском переулке. И курсистки и студенты в очереди за билетом, с бутербродами в руках или во рту; и была энтузиастическая галерка, с руками, которые не ленились аплодировать до боли в суставах и кричать «бис» до одурения.
И был Хмара в «Сверчке на печи» Диккенса, в студии Художественного театра, и неждановский «Соловей», и танцы Гельцер[703], и Свободы! И няня-ворчунья в широком сером переднике, в старых маминых английских кофточках, и тем еще более симпатичных, и горничные Маши или Душяни и Палаши, которые при всей своей лени в барских домах приносили в 12 часов ночи самовар кипящий и заваривали свежий чай, ставили на конфорку чайник не слишком долго, чтобы не натягивался до того, что господа скажут: «Пахнет веником». Все это было и прошло и уже никогда не вернется, и вряд ли есть там без нас в России.
Я чувствую, что от моих записей начинает отдавать «сенилией»[704] в духе Тургенева, «и все они умерли, умерли»[705]… но это те воспоминания, которые заставляли поколение в Синайской пустыне тосковать о мясных горшках и туке в Египте.
И я сама, та, прежняя, как бы умерла. Когда-то меня интересовали люди, «интересные», «оригиналы», а типичные назывались «мелкими буржуями», мещанами. Теперь я принимаю типичных, не индивидуальных людей, как если бы они были не субъекты, а объекты. Даже личные имена я плохо запоминаю и часто себе говорю: «Что мне в имени твоем?»
На болезнях и больных мы учимся, что нет ничего исключительного. Еще болезни могут быть неизвестные, особенные, на которых учатся молодые студенты и врачи и сестры, а старые стараются сделать какое-нибудь «открытие», важное для науки. Но пациент всегда тот же, в начале, в середине и в конце болезни. Его вкусы, аппетит, настроение, страдания, просветы радости, все — в зависимости от развития болезни или ее исчезновения, а особенно перед смертью.
И всякий человек, который имеет дело с человеческим материалом, будут ли это соработники, врачи, сестры, персонал, посетители, родные больных — у нас, и в других профессиях, клиенты и проч. — всех их можно подвести под какой-нибудь шаблон, свести в рубрику. Недаром моя мама говорит и сердится: «Ты все любишь обобщать!» Но разве возраст, национальность, страна, из которой приезжают все эти люди (здесь евреи), не накладывает характерные черты на человека? Даже одессит — не виленец, и последний — не москвич. Благодаря такому подходу, я теперь чаще прощаю людям, чего я не могла простить в молодости.
Мы встречаем истинно религиозных и набожных, а чаще тартюфов[706], которые используют религию для своих карьеристических или политических целей. А женщины? Есть энергичная, толковая, с трудоспособностью и инициативой, и есть птичьи головы, флегматики, сплетницы, ничтожества. И разве нельзя предсказать заранее, кто и как будет реагировать на события? Для этого не нужно быть особенным психологом.
Это профессиональное чутье есть у учителей в школе, у отельщиков[707], у каждого адвоката, особенно у прислуги и маникюрш и всех тех, кто сталкивается с людьми в интимной обстановке. Даже наша старая няня говаривала: «Знаем мы, видели такие образцы!»
И даже среди так называемых чудаков есть свои типичные представители. И даже индивидуалисты и эгоцентрики типичны. Недаром в Америке образовалось общество, так называемое «консультация», для облегчения проблем среднего человека, юношества, семейств, преступников, настоящих и потенциальных, педагогически «трудных» детей, сексуальных проблем в особенности, и т. д. Я думаю, что недалеко то время, когда психология из теоретической превратится в практическую науку, с законами и правилами, как методика преподавания, как арифметика и грамматика, и логика. Будут словари, которые дадут ответы на всякие психологические загадки. И каждая этнологическая единица, каждый народ будет иметь свой «Шулхан арух»[708], правила поведения, пока они не превратятся во всемирные и для всех приемлемые законы.
Говорят, что среди женщин и лакеев нет великих людей, но для великих людей закон не писан, они сами пишут законы, и я не отрицаю их исключительности как в смысле количества их энергии, так и в смысле созидательной особенности. Но тут не о них речь.
В мае, когда сняли первую жатву, арабы вернулись к террору. Мы сделали в мае наш обычный весенний ремонт, и я бывала по целый дням занята в хозяйстве. Наш сад никогда еще не был так красив. Мы посадили новые цветы в грядках, ползучие растения вдоль заборов, розы и желтый жасмин на кустах, сирень и пальмы, все это поднялось, разрослось, а герань всех цветов и оттенков придавала саду богатый южный вид. Мы перекрасили всю мебель, покрыли белым лаком, все выглядело как новое. У Меира были его очередные экзамены. Он мог бы в этом 38-м году кончить Техникум, если бы он не был занят в Пальмахе[709] (Гагана) в защите страны. Надо было преодолеть эгоистический страх за единственного сына. Арабы и все заинтересованные в Среднем Востоке хотели сломить нашу строительную энергию и наш «национальный дом», и нам, женщинам, не осталось ничего, как жертвовать своими сыновьями и даже собой: все сделались амазонками, принимали участие в обороне или, по крайней мере, давали это делать своим мужьям и сыновьям. Молодые девушки все были партизанками; наш пацифизм, на котором мы воспитались, прошел: не было уклоняющихся от войны и не было сопротивляющихся войне. Когда одного юношу из Гагана приговорили к повешению, весь еврейский мир волновался.
Из-за границы мы слышали, что в Вене было 700 самоубийств среди евреев в связи с нацистскими преследованиями.
Мы убедились, что первая Великая война, которую мы хотели считать последней, была иллюзия, она была первой в ряду бесконечных войн. И вторая иллюзия была у нас, сионистов, что репрессии в