Особенно недоставало мне моей бонны Марьи Карловны, моей детской с игрушками, с елочным шкафчиком, Чистых прудов и подруги, санок, мятных пряников, белого заборчика и сказок Гримм, вырезных и переводных картинок. Весь мой детский мир сразу рухнул.
Меня начали готовить в гимназию. Новая гувернантка, русская, была строга, била линейкой по рукам, если, бывало, зазеваешься и ответишь невпопад. Она заставляла писать буквы и цифры; мама занималась со мной французским языком, главным образом напирала на произношение, как в Париже и Лозанне, чтобы не было «нижегородского» тона. Новая учительница музыки требовала гамм и упражнений. Это было скучно, но придавало мне важности; я играла, раскачиваясь, как взрослые, и злоупотребляла педалью.
К Кате и Нюточке приходил учитель музыки Василий Васильевич. Катя стеснялась каждой сделанной ошибки и краснела до слез, но Нюта хорошо успевала и была его любимицей.
Однажды Василий Васильевич, разгуливая по зале и отсчитывая такт — раз, два, три, — рассеянно подошел к зеркалу, трюмо, и начал перелистывать книгу, которая лежала на подзеркальнике. Обе девочки, которые играли сонатину в четыре руки, остановились и застыли как вкопанные.
— В чем дело? Начните сначала.
Обе с ужасом рассказывали потом: «Понимаешь, сидер, еврейский молитвенник, он сразу увидел, что мы еврейки». Я не понимала, что в этом ужасного и почему тетушки переполошились, но вскоре я сама убедилась, что быть еврейкой не так просто, как это казалось.
Осенью меня отвели в ту же гимназию, в которой учились мои тетушки. Не знаю, как обошлось дело с моим правожительством. Может быть, плата за учение в частной гимназии была так высока, что на формальности смотрели сквозь пальцы. Или сказалось то преимущество, что все мои тетушки учились в той же самой гимназии и образовалась как бы семейная традиция, которая исключала возможность новенькой восьмилетней девочке быть более «опасной инородкой», чем ее предшественницы, и они не видели в этом «еврейского засилия». Факт, что я несколько лет беспрепятственно ходила в эту школу.
Мое французское произношение оказалось более чем удовлетворительным. Мой немецкий язык был отличным, и когда вышла учительница и сообщила маме, что я хорошо выдержала все экзамены и принята, я от волнения расплакалась. В рекреации[49] все девочки вы́сыпали в коридоры и зал, и поднялся такой гул и шум, как во время прибоя волн на взморье. Нам показали классы, сад — небольшой квадрат, обсаженный деревьями, и мы вернулись с мамой домой.
Если не было снега или дождя, мы ходили пешком в гимназию, горничная несла все наши сумки и завтраки. Мы шли по Дмитровке, мимо театра Корша, мимо частной мужской гимназии, мимо духовной академии — мы умели отличать гимназистов от семинаристов, — мимо шорников с запахом новых лаковых экипажей в Каретном ряду Садовой улицы и мимо игрушечных лавок.
Начальница была важная дама в шуршащих платьях. Ее боялись и не любили и за глаза называли непочтительными именами, но зато классная дама была наша любимица. Мы ее посещали даже на дому, где она нас угощала чаем с сухариками и расспрашивала о наших домашних делах. Гулять мы ходили парами в сопровождении классной дамы, должны были вести себя чинно и смирно.
В гимназии я подружилась с двумя девочками: Верочкой и Розой. К Верочке меня раз пустили в гости. Ее комната была какой-то особенной белизны. На постелях одеяла и накидки накрахмалены, как наши летние гофрированные платья. Над детскими постелями висели иконки с ангелочками, были вышиты фразы из Евангелия, а на полу лежали белые коврики, по которым было жалко шагать.
Мне все это очень понравилось, но так как Веру ко мне не пустили, потому что я была еврейка, это был мой первый и последний визит.
Еще труднее было дружить с Розой: она была дочерью крещеного еврея, а моя мама была против выкрестов. Раз я была приглашена к ним на Пасхе. В большой зале был расставлен длинный стол со всеми яствами: жареные поросята, окорока, соленые рыбы — белуга, осетрина, пироги с визигой[50], пасхи и куличи. Девочки меня хотели непременно угостить чем-нибудь из этих запрещенных блюд, но я упорно отказывалась, и меня наконец оставили в покое.
Мама мне запретила ходить к Розе, но в школе мы были неразлучны. С Розочкой мы танцевали в паре, и когда потом она поступила в государственную балетную школу и была ученицей Гельцер, знаменитой русской прима-балерины, я ей смертельно завидовала: мне, как еврейке, были заказаны пути к Императорскому балету.
Третья подруга была армянка. Она была жгучая брюнетка, имела носик с горбинкой, дома говорила не по-русски, что сказывалось на ее акценте, — словом, была инородкой и больше похожа на еврейку, чем мы, настоящие еврейки, и это нас сближало.
В переменках и под партой на уроках мы играли в куколки, которые вместе с их гардеробом и мебелью помещались в наших сумках. Если мы попадались, нас ставили носом в угол, но это не мешало нашему увлечению куклами в приготовительном классе.
На Рождество нас брали в театр Корша: «Багдадские пирожники», «Волшебная флейта», «Сандрильона»[51], но мы бредили оперой, тенором Севастьяновым, и распевали его арию: «Бог всесильный, Бог любви, я за сестру свою молю!»[52]
Среди девочек было много музыкальных детей артистов разных театров, так что арии всех опер и хоровые номера мы часто знали наизусть. Кроме того, в следующих классах от братьев и даже отцов девочки заимствовали песенки и шансонетки, которые мужчины приносили из кафе-шантанов и опереток. Мы насвистывали эти сомнительные песенки.
Мой идеал — текущий счет, и деньги в банке одобряю!
А всем поклонникам моим всегда одно лишь повторяю:
Нет, это не пройдет, нет, это не пройдет,
меня никто не проведет — да, да, да, да…
Я не понимала, что такое «банк» и «текущий счет», но эта и другие похожие песенки были в нашем репертуаре.
Наш хор был прекрасно поставлен, а танцы считались иногда важнее других предметов. Науками мы занимались меньше.
В первом классе мы начали учить географию, учительница была сестрой одного из русских знаменитых писателей, очень элегантная и образованная дама. Приносили в класс олеографии тропической растительности, флоры и фауны Африки с неграми и африканскими зверями. Это было интересно и занимательно, но в середине такого урока нас могли вызвать в залу делать гимнастику, танцевать «па» и стоять на пуантах или репетировать наш «кор-де-балет» для какого-нибудь спектакля. Так мы участвовали в «Снегурочке» Римского-Корсакова и других операх и балетах. Я танцевала роль птички-снегиря в хоре птиц. Княжна Гагарина была Весной, она была красавица, ученица седьмого класса, и мы все ее «обожали». В малороссийском балете участвовала моя тетя Нюта, ей сшили костюм дома: белая шерстяная юбка с пестрыми ленточками на подолу, белая кисейная рубашка, красные сафьяновые сапожки и венок искусственных маков и васильков и ромашек на голове. Мой же костюм птицы, как более сложный, изготовлялся в особой костюмерной мастерской по рисункам балетной школы. Учитель танцев был балетмейстер Большого театра — и мы прилежно упражнялись каждый день в белых балетных туфлях под аккомпанемент рояли. Дома с Нютой мы продолжали наши репетиции. Тетя Эсфирь нам аккомпанировала, и я танцевала не только свою птичью роль, но и за кавалера с Нютой. «У нас с гор потоки, заиграй в овражке, выверни оглобли, наложи высоко, Весна красна, наша Масленица…»[53] и т. д. Клич «Пер» прекращал наши репетиции.
Наша частная гимназия, как я убедилась впоследствии, имела прекрасный педагогический состав: балетмейстер наш принадлежал к одному из знаменитых артистических семейств, где театральная традиция переходила из поколения в поколение. Поэтому он часто назывался Чудинов-третий (т. е. танцор в третьем поколении). Наш учитель пения тоже был известен в музыкальном мире и считался одним из друзей Шаляпина. Когда мы немного подросли, он нам внушал, чтобы мы берегли молодые голоса, чтобы их не «перекричать», чтобы не петь на воздухе и слишком громким голосом, и учил нас делать гимнастику дыхания. Наш хор отличался хорошим и серьезным репертуаром и исполнением. В старших классах учителя были не чиновники и не опустившиеся бюрократы, люди двадцатого числа[54], как это нередко бывало в казенных гимназиях и «бурсах», а молодые ученые с блестящим будущим. Впоследствии некоторые из них были моими профессорами на Высших женских курсах, и я гордилась тем, что знала их еще со школьной скамьи.
Итак, мы с Нютой готовились к балетному выступлению в «Снегурочке». И каково же было наше горе, когда накануне спектакля, когда наши костюмы висели выглаженные и блестящие в шкафу, и мы не переставая стояли на пуантах и делали свои па, так что в доме над нами смеялись и нас дразнили, а домашняя портниха Аннушка, как соучастница в торжестве, стояла на страже, чтобы «пер» не застал нас во время репетиции, мы обе вдруг получили высокую температуру, опухшее горло, и доктор нашел, что мы заболели «свинкой». Об участии в балете не могло быть и речи, мы горько плакали, нас не могли утешить ни подарки, ни платья для куклы, которые Аннушка нам шила, ни сладости, которые мы не могли глотать. Наша премьера не состоялась.
Первый раз слово «жидовка» я услышала от девочки, которая перед этим была моей лучшей подругой. Мы с ней поссорились из-за картинки, и хотя я не знала, что в этом обидного, я очень обиделась.
Классная дама, которой я рассказала о нашей ссоре, велела ей извиниться, объяснила, что иудейское вероисповедание не хуже всякого другого, но боль остала