Стоят последние ноябрьские дни, бабье лето, а у нас вчера был консилиум. Мама очень плоха, делают ей массу вспрыскиваний, и она большею частью дремлет. Завтра начинается трехдневный траур по погибшим — с постом и всеобщей забастовкой. Разве все это их поднимет из гробов?
Во Франции потопили 60 французских пароходов[813], такого самоубийства флота, кажется, еще никогда не было.
Я получила письмо от доктора Вальтер из Шанхая, оно шло ровно полтора года, с тех пор она могла попасть в плен к японцам, и вообще неизвестно, что с ней стало.
10.12.42
Дети были здесь на Хануку, взяли Цви на Совкино «Конек-Горбунок». Меира собираются отослать. Нельзя спрашивать, куда и когда. Когда он с нами попрощался, махнул рукой, «как казак», и скрылся за калиткой, просил его не провожать дальше.
Мальчик крепился, но у нас всех были мокрые глаза. Вышли даже наша кухарка, и сестры дежурные, и все, кто мог.
Даже плитки шоколада не хотел взять с собой: в кантине, мол, дешевле!
Марка не было дома. Цви был в восторге от своего дяди-солдата, и когда он ушел, Цви говорит: «Гу хавер годол!» (Он большой товарищ!) У них в детском саду знают такие чины: тинок — малютка, гомлин — переходный возраст, ганон — маленький детский сад, ган — детский сад, талмид — ученик, ноар — молодняк, ноар овед — молодой рабочий и, наконец, хавер годол — большой товарищ. И Цви произвел Меира в этот самый высокий чин.
21.12.42
Маму снова нужно было перевести в больницу, где за ней более правильный уход.
82-летняя мисс Сольд занялась теперь новым делом: спасением еврейского ребенка из рук наци. Для этого создан фонд ее имени, она активна и деятельна, как молодая. Я всегда думаю, какое горе, что мама всю жизнь была занята только собой и своей семьей и не занималась ни профессией, ни общественностью. Ей теперь было бы легче умирать. Впрочем, ей как будто религия заменяет общественность. В ее 76-летний день рождения мы ничего не устроили, только приходили ее поздравлять. Она даже просила не приносить цветы в ее комнату. Я купила ей искусственный шелк для вязания, и она вяжет сумочки и шарфы, которые раздает своим друзьям «на память».
Рут пишет, что арабы у них выкорчевали 120 деревьев, которые уже давали плоды. Это несколько лет работы. Теперь нужно с ружьями охранять границы их пардеса и садов.
30.12.42
Меир завтра встречает Новый год как солдат, имеет билет на симфонический концерт и рыщет в погоне за девицей. Он сердится, что наши девушки предпочитают англичан. Я не спрашиваю у него, почему у него плохое настроение. Он приехал из пустыни Рафия[814], мы только стараемся его развлекать. Марк дает ему свою машину, чтобы катать барышень, но он не хочет справлять дома свой день рождения. Я теперь жалею, что он не женился перед войной, как это сделали многие из его товарищей. Дело с хайфской «бахурой», по-видимому, разладилось.
Наш бедный мальчик не знает, что «несчастная любовь» — не такое уж большое несчастье, что через двадцать лет, или десять, или даже через десять месяцев он будет доволен, что эта любовь была «несчастной». Мы с Марком в роли старых Базаровых из «Отцы и дети», когда их сын приезжает на побывку.
Мы проводили снова Меира в дальний путь, в Египет, и оттуда, может быть, его пошлют в Италию, по крайней мере, этого ему хочется.
4.1.43
Были похороны Артура Руппина, одного из тех, кто заложил первые камни в палестинской колонизации. Его похоронили в Дгании, месте, которое он очень любил. Под эвкалиптовыми деревьями, почти без речей и помпы, это были самые красивые похороны, какие я видела в жизни.
Процессия шла через всю Изреэльскую долину, по дороге стояли делегации из колоний и кибуцим, которые присоединялись к процессии и провожали ее до места погребения. Женщины с детьми на руках были заплаканы, его любила вся рабочая Палестина. И стар, и млад выходил из своих домов и с благодарностью кричали вслед: «тода раба!», «спасибо тебе!» [И если благодарили, значит, было за что.]
Последние годы взяли у нас в Палестине, не считая Европы, самых ценных людей, чистейших сионистов, и стало невмоготу хоронить тех, кто незаменим. Но счастье этих больших палестинцев в том, что они умерли в своих домах и постелях, окруженные семьей и товарищами, и все они получили торжественные национальные похороны. В это время в Европе величайшие ученые и деятели умерли так, что даже могилы их нет, и самой ужасной смертью. Здесь нужно и жить, и умереть.
30.1.43
Мы ездили в Хайфу повидать еще раз Меира. Рут и Эли были в нашей машине. Мы провели там полтора дня и очень устали, таскались по ресторанам и скрывали друг от друга наши мысли. Рут снова беременна, и мы завезли ее на обратном пути в кибуц. Я от усталости даже слегла.
Из Тегерана прибыли еврейские дети, которые проделали длинный путь. Из России и Персии, а главное — Польши[815]. Почти все они сироты или потеряли своих родителей. Иногда братик держит крепко за руку сестренку, чтобы их не разлучили. Он был ее кормилец, он ответственный за ее дальнейшее воспитание. Эти дети три года бродили по миру.
Наши ребята в школах собирают для них игрушки, книги с картинками и деньги: для этого устраивают спектакли, назначают входную плату или собственноручно делают куклы под наблюдением садовницы. Я собрала всю имеющуюся у меня в доме вату и заказала для них дюжину одеял на зиму.
14.2.43
Еще одни похороны: наш старый столяр, художник, которого я всегда называла «еврейский Кола Брюньон» и которого мы все очень уважали и любили. Он родился в маленьком еврейском городке, работал с детства у своего отца, столяра. Спал на стружках. Вечером, когда кончали работу и все шли спать, он зажигал свечку и принимался за чтение. Отец задувал свечку, и еще давал подзатыльник: стружки не место для свечек, можно еще наделать пожар. Но мальчик был уверен, что он не заснет над книжкой, и когда родители засыпали, он снова принимался за чтение. Всю жизнь он любил читать философские книги: Спинозу, Гегеля, интересовался Марксом. Когда мы подружились, он просил меня достать ему Эйнштейна в популярном изложении. У всех своих клиентов он одалживал книги, бережно заворачивал их в газету, и когда возвращал, любил потолковать и пофилософствовать о прочитанном. Он был прекрасный работник, сам любил полюбоваться делами рук своих и бывал польщен, если его хвалили. Деньги для него не играли роли, хотя у него была большая семья, и жили очень бедно. Он делал шкафы, столики, подносы — из дуба, махагони, ореха — и заканчивал с художественным совершенством: любил инкрустации из разного цвета дерева.
Несмотря на традиционную набожность, была в нем большая доля эпикурейства. Он женился на бедной, но красивой и очень чистоплотной девушке по любви, счастливо прожил с ней всю жизнь, дал хорошее образование всем детям и радовался каждой свадьбе, брису и бармицве в своей семье и у других. Приглашал к себе на «кидуш» в субботу всех земляков и сородичей, любил дать «машке» (выпить), а когда приходил к нам, например, и я угощала его чаем с тортом, восхищался: «В этом есть тысяча вкусов!» («Тойзенд таамен!»)
По субботам, подстриженный, в субботнем костюме, он выглядел очень празднично. Любил вспоминать своих старых клиентов, которые у него заказывали сложные «секретеры» с инкрустацией из разного цвета дерева, металла и даже серебра. Письменные столы с доской из шахматных квадратиков тоже в двух или нескольких цветах. Коробки для драгоценностей, подносы, книжные шкафы и проч. мебель. Эти клиенты могли быть русские чиновники или еврейские богачи, а иногда особые любители, которые выплачивали заказ в течение нескольких месяцев.
Он был индивидуалист, кустарник, не признавал помощников, подмастерьев. Работал собственноручно, не машинами, и поэтому его мебель имела такой особенный, немного старомодный, даже антикварный вид.
На днях я встретила его дочь. Она мне рассказала, как в последней стадии склероза, который захватил мозг, он вдруг собрался к нам в гости. И сколько его ни уговаривали, что мы, верно, в отъезде, а бабушка в больнице, ничего не помогло: он вышел на улицу, по дороге упал, и его привезли домой уже в амбулансе «скорой помощи».
Вторая группа детей приехала из Венгрии, бродила, как цыгане, по Восточной Европе. Все они были беспризорные, попадали иногда в детские дома, убегали оттуда, валялись в вагонах, под скамейками, на буферах, питались тем, что крали, рылись в мусорных ящиках, получали подаяния, изучили по дороге все языки, выдавали себя за неевреев, стали на 15 лет раньше взрослыми и уже слишком опытными людьми.
Один такой мальчик был у нас в больнице, заболел по дороге, и мы предложили взять его к себе на поправку. Говорит хорошо по-русски. Спрашивает сестру: «Вы будете девицей или дамочкой?» Она засмеялась: «Я дамочка». — «Ну, вот и хорошо, и в картишки можно сразиться. А то какой толк в девицах?»
5.3.43
Мою бедную маму так истыкали шприцами, что нет ни одного места в теле живого, тем не менее ей сделали интравенез[816] шприцем.
Ровина читала по радио стихотворение Сельвинского, в еврейском переводе, «Я это видел сам!»[817], невозможно слушать без содрогания: уничтожение матерей, детей, людей в завоеванной Гитлером России.
Читаю биографию Черчилля, ни слова о евреях. Когда-то была мода защищать угнетенные расы: Марк Твен писал о неграх, Элиот — о евреях[818], Байрон боролся за Грецию, Бакунин сражался на парижских баррикадах. Теперь пошла мода на уничтожение слабых. Полисо версо![819]