Сергей БардинРАБОТА: ДЕНЬ ШЕСТОЙ
Эти синие низкие троллейбусы с желтым полуверхом, похожие на недавно прирученных копытных (вроде овцебыка), бегали по Садовому и по Мытной, мимо магазина «Три поросенка», фабрики «Гознак» и Морозовки — детской больницы.
Они были ледяные изнутри зимой: иней от дыханий не таял всю зиму на окрашенном металле стенок и стеклах. Но зато летом у них бывали подняты окна, и при езде можно было выставить голову и руку и ловить ртом холодную струю воздуха, а руками — мокрые ветки деревьев; и вас обдувал восхитительный московский ветерок пятьдесят восьмого года прямо под надписью «Не высовываться!».
Троллейбусы эти шипели, складывая крылышки дверей, они гудели на ходу и звенели на выбоинах, а водитель сидел за овальными стеклами в темной кабинке, пыхавшей и полыхавшей голубыми молниями от разрядов в реле. Многочисленные эти вспышки сопровождались громким цоканьем контактов и оглушительным бабаханьем молний.
Когда в дожде московского лета бежал он, шумный, торопливый, по пустоте тогдашних улиц, весело разбрызгивая воду из луж, отряхиваясь, как пес, отражаясь во всех стеклах витрин и стреляя разрядами, — он сам был как маленькая летняя гроза.
Теперь они стояли тут под голым, без проводов, небом. В них густо пахло кожей сидений, железом и, едва заметно, горелой резиной.
И Кутыреву было странно — он невольно улыбался — вдыхать эту кожано-железно-резиновую смесь. Струя запаха была так остра и материальна, что, казалось, он не ощущал, а ощупывал ее пальцами, мял в ладонях, разглядывал на свет. То был запах из прошлого.
Тогда, давным-давно они переехали семьей в этот город, в Москву, из своего степного ниоткуда, возвратились из маленького городка, с предгорий, где пыль и сушь съедали запах бледных акаций и тяжело поднималось в небо, кружилось в нем большое лохматое солнце.
Поезд дальний полз не спеша и долго выстаивал на диких полевых разъездах в полуденной дремоте и неоглядной тишине. Вагоны спали. И какой-нибудь военный в галифе и тапочках брал его с собой в тамбур, открывал двери. Они слышали качение редких камушков по насыпи, звук воды в умывальниках, гудение мух; пахло углем из кладовки и дымом, полевыми цветами, сухой травой, кожаным запахом вагонов. Так это и осталось с ним навсегда.
В Москве была иная музыка сигналов и шумов, другие запахи. И было три главных чуда: троллейбусы, эскалаторы, лифт.
И значит, запах жил своей жизнью в железных коробках ровно двенадцать лет. В выбитых окнах гулял ветерок, сыпался снег, затекал дождь. Но стоило солнцу обогреть и просушить старое железо, как запах распрямлял свой прибитый стебель и распускался на горячем металле стенок — тугой и яркий, как цветок.
Женька, конечно, ничего такого не думал, а Кутырев думал. Женька свешивался из заднего окна и свистел про то, что «где-то есть город тихий, как сон, пам-пам», и когда они услыхали: «Зацепил! Вылезай!» — то Женька побежал в кабину тягача, а Кутырев засмеялся и отрицательно покачал головой. Водитель тягача покрутил пальцем у виска, стрельнул в сторону Кутырева окурком и полез в кабину.
Тягач захлебнулся высоким воем, дрогнул и потащил троллейбус с кладбища.
Вокруг, насколько хватал глаз, сияли монстры городского транспорта. Ободранные, лишенные всего мало-мальски ценного (даже стекол и резиновых шнуров прокладки), они занимали порядно и вразброс огромное поле асфальта на краю города.
Кутырев стоял на месте водительского кресла, широко расставив ноги, вцепившись в уцелевший руль. Троллейбус был пуст — без единого сиденья, без электрической части и с квадратной дырой в полу на месте панелей управления. Позади Кутырева, в бывшем проходе, лежал длинный резиновый коврик. Больше внутри ничего не было.
Они торжественно, медленно и чинно выкатывались в город, вдвигались в улицы, и Кутырев успевал разглядывать мелочи, которые обычно пролетают по краю зрения, не осознаются.
Была середина рабочего дня — время грузовиков. С рулонами и бочками, с ящиками, с мешками цемента, они обгоняли их медленную связку, наполняя воздух полудня веселым ревом и сиреневой вонью из моторов. Все торопились, маневрировали, перестраивались, визжали тормозами.
По перекресткам они проплывали неторопливо, как во сне, при остановленном движении по всем направлениям. И это общее подчинение на минуточку и внимание к ним радовало Женьку, потому что он был пэтэушник, лопушок, семнадцать лет.
Женька и Кутырев попали в СМУ одновременно и совершенно случайно. Женька был пацан, рыженький, усатенький, и по приеме на работу он был сразу же кинут на прорыв: на четвертый участок. Но было обещано твердо, что через месяц-два он будет определен по специальности. А пока в хозяйстве товарища Гришевец он чувствовал себя на каникулах, тем более Кутырев возник рядом.
Тот день, когда Кутырев впервые отправился на четвертый участок, был хорошим днем. Ранний, умытый и пустой город встречал солнцем, поливальными машинами, маленькими кривыми радугами над веерами воды, в этой глухой по расположению, по дальности рабочей части города длинные заборы с названиями участков и складов, намалеванными огромными буквами, — заборы синие, голые, дощатые, желтые штукатуренные — образовали одну длинную, кривую и заброшенную улицу в районе Хуторовых тупиков. Все время слышал Кутырев дробный бой колес на стыках и мурлыкающий сигнал электричек. И не мог понять, где же линия? По звуку было где-то близко, прямо рядом, руку протянуть.
Он нашел проходную и вошел: было пусто, заброшенно. Он прошел насквозь и уже из окон будки увидел большой асфальтовый двор, лавочку, старуху татарку. Увидел два троллейбуса, низкие склады, траву в трещинах и траву у фундаментов, ветку дерева в стене; такую он увидел провинцию, такой покой заповедный и радостный, что уже угадал — скучно тут не будет, надо работать, правильно. И уже летели, катились ему под ноги с захлебывающимся гамом две собаки, и татарка кричала:
— Рыжий, Сайда, ко мне!
И следом просунулся в дверь лохматый Женька.
Сейчас они продвигались северным путем, который знающие шофера предпочитают широким магистралям; узкими улочками мимо ворот фабрик, через трамвайные пути, набережными — красною, кирпичною, фабричною Москвой. У всех этих ворот и подъездных путей скапливался народ, принимали грузы, разворачивались, спорили, пили пиво, матерились, обедали.
Кутырев так правильно понимал, что июль месяц самый горячий и необязательный для работы месяц. И что тут скажешь? Народ веселее летом, безалабернее, злее. А июль — макушка лета, это сказано не нами.
Тягач вползал в ворота, взревывая, втягивая троллейбус, и уже слышался визг электропил и рубанков столярки, гулкий бой молотков по жести, крики погрузки у первого пакгауза. Когда разворачивались и встали, то Кутырев услышал, как один за другим выключаются станки в мастерской, понижают звук с высокооборотного на низкий басовитый гул, и закричал:
— Женька, беги, обед!
И Женька понесся наверх, в раздевалку, разнял крышку бильярда и захватил оба кия. Кутырев добежал вторым, и они стояли смотрели на стрелки часов и, когда стрелка пришла на двенадцать, раскатали первый шар.
Через минуту товарищ Гришевец прошел из кабинета и глянул, скосился на часы. Ничего не сказал и пошел обедать.
Прибежал Генка, сварщик, хлопнул себя по ляжке.
— Ах ты, блюдце! — крикнул он. — Успели! Я на следующего.
Пришел Галкин, не торопясь зажег потухшую папироску.
— И када этих кадетов и студентов погонят уже вон, не знаешь? — спросил он сварщика.
— Скоро, — сказал Кутырев, — недели через две.
— Мешают работать, подрывают производительность труда, — сказал Галкин, — и портят воздух.
В тот первый день работы начальник собрал новеньких у себя в кабинете. «Делаем, — сказал он, — нужное дело. Значит: берем старый троллейбус, отрезаем подножки и крылья, снимаем дверцы. Потом утепляем снутри, так; разделяем переборкой пополам и ставим шкафчики, столы, обклеиваем обоями. Получается удобная раздевалка для рабочих. Навешиваем крепкие двери. Красим и отправляем на строительные площадки города. Даем, таким образом, старой технике новую жизнь. Нам премии. Все ясно?»
— Объяснено толково и понятно, — сказал Кутырев.
— Теперь так, — сказал Гришевец. — Разнорабочие выполняют разную работу: погрузка, сортировка, уборка территории. Сегодня сортировка. Задачу ставлю лично: рассортировать привезенное железо по стеллажам.
И они пошли.
— Володя Кутырев, — сказал Кутырев.
— Женька, — сказал младший.
— Со школы?
— С ПТУ.
Так начали работать эти двое.
Стеллажи располагались во дворе, под навесом, у первого склада. Уголка на них было мало, по десятку штук в каждом отсеке. И длинною горой, сложенной из шестиметровых железок, как из соломок, валялась растрепанная груда несортированного металла, преграждала дорогу к стеллажу. Видно было, что когда-то металл привезли сортированным, увязанным в пачки.
Но тельфера не было, раскрутили по-быстрому проволоку связок и покидали металл руками наземь.
Женька глянул на гору, взбежал на нее сбоку. И, качаясь и балансируя, крикнул сверху:
— Адовая работа! Упреем.
— Это он нарочно для нас приберег, для дурачков. Полезай наверх.
Кутырев оглянулся: под навесом у склада красок, обнесенного железной сеткой, уже происходил первый утренний перекур — работа началась. Работяги смотрели на них, молчали, курили пасмурно.
— Принимай, — сказал Кутырев.
Руки в рукавицах не ощущали щербин и ржавчины на металле. Кутырев брал двумя руками уголок, поднимал и разворачивал его концом к стеллажу, потом перебирался ближе к переднему краю, потому что уголок гнулся и пружинил. Он перехватывал его сверху и, развернувшись всем корпусом, бросал уголок вверх, на второй этаж, к Женьке.
Уголок влетал на стеллаж метра на два с половиною в глубину, и тогда Женька с криком: «Беру!» — перехватывал его и добрасывал на полную длину железа.