Галкин хохотал и говорил:
— На кой так далеко валандаешься. Найди здесь.
— Не, — отвечал Соломатин, — у наших титьки молоком отдают.
Приобрел он и городские привычки. Каждому входившему в токарку кричал издали, из-за станка:
— Рассказывай!
На бильярде он играл отлично. А однажды, балуясь с Женькой, доигрался до равного счета; два шара оставались на сукне один против другого, и не его удар. Женька ударил и загнал оба в разные лузы.
И долго-долго смеялись потом над токарем, даже глухой и ущербный Хасан. А хитрый Женька с тех пор с Соломатиным не играл. Странно было смотреть Кутыреву, как переживал этот факт Соломатин, как выпрашивал реванш. Он бы, Кутырев, сыграл, дал отыграться, пожалуйста, а Женька ставил себя в коллективе, не играл и этим отказом становился сильнее Соломатина. Такие вот дела.
Вечерами ходил Кутырев смотреть на тот, «их» троллейбус, который начался с их приходом. Он стоял теперь за мастерскими у столярки, в узком заднем дворике. Окна заварили, отрезали крылья, и он походил на сундук с колесами. Кутырев забирался внутрь. Там каждый день прибавлялись новые стойки и новые переборки, пахло деревом.
Часов около трех дня пришла машина. Начальник появился во дворе. Петро быстро сунул в карман шахматы с неоконченной позицией и ушел к себе, на топливную яму.
— Поедете за обоями, — сказал начальник.
И они обрадовались страшно. Куда как весело было мчаться на грузовике к Сокольникам, потом бегать с тележками по наклонным переходам цеха, потом высоко лежать на мягких чистых катушках обоев и сверху обозревать обратный путь. Можно было свистеть хорошеньким девкам, курить, а то остановиться и выпить квасу или пивка.
Они забрались в кузов и накрылись брезентом.
— Пошел! — кричал Женька.
И Мунера, топая искалеченными старостью подошвами, отваливала ворота.
После двух дней томительного безделья их отдали надолго Хасану, и они обучались погрузке. Грузили паркет, отвозили по окраинам, снова грузили. Розовый, буковый и наклеенный на длинные доски для ординарных домов, подавали и принимали, объезжали город словно с хорошей экскурсией. Вечером второго дня погрузок пришла машина с бочками жидкого стекла. Бочки были стандартные, железные, неподъемные: весили по четыреста килограммов.
Машина пришла, когда они уже переодевались наверху. Гришевец пришел, отдал приказание разгружать и разрешил завтра прийти на работу на час позже.
— Ладно, — сказал Хасан.
Они стояли в кузове и ругались. Женька завелся, попробовав качнуть бочку. Даже Кутырев озверел: сверхурочная работа, страшная тяжесть бочек.
— Чего? — закричал Хасан. — Покрышка тащи!
Новая нота появилась в его голосе, и Женька кинулся за «зиловской» покрышкой. Он бежал через пустой двор и катил перед собой громадное колесо. Хасан поймал теплый черный бок и повалил покрышку под борт.
— Клади, — сказал он. И они опрокинули первую бочку в кузове и покатили к краю. — Стой!
Он залез в кузов, тяжело навалившись пузом на доски пола, встал с колен.
— Стой! — говорил он, задыхаясь.
Он откатил бочку назад, повернул ее и опять катнул к борту.
Внизу стояли те, кто уже оделся и уходил. Они смотрели Хасанову работу. Все отошли шагов пять назад, когда бочка подошла к краю.
— Вот черт, ханыга, — пробормотал Галкин и отошел дальше других.
Хасан еще раз глянул под борт, потом тронул бочку и отошел. И она пошла. Все смотрели как завороженные.
Медленно пошла она и торжественно стала заваливаться набок, чтобы удариться, рухнуть в асфальт всем своим полутонным весом и расколоться, растечься широко и неисправимо густой массой жидкого стекла.
И она упала. Мягко и тяжело она вмялась в край покрышки, резина выдохнула, распрямилась и аккуратно и прямо, без стука поставила бочку на попа.
— Пошли, — сказал сварщик.
— Второй давай! — крикнул Хасан.
Рабочие уходили со двора, уже скрывались в дверях проходной, где в теплой комнатке Мунька кипятила чай и варила кости собакам. А вторая бочка вставала рядом с первой как влитая.
Удивительный это был сбор людей — участок СМУ-4. Мало их было, и они были разные. Кутырев думал про себя, что место он выбрал нужное для приработка, хорошее. И только того он не знал, что всю жизнь будет он их помнить, каждого по отдельности и всех, вместо. И рассказывать будет про них, и про эту бочку, и про большой костер, и про фабрику, и про все то, что случилось и должно было случиться с ним впереди.
Женька гоготал, хлопал Хасана по плечам, пятую бочку сбрасывал уже сам. И она тоже встала там так, как положено ей было встать.
И потом, на другой день и на третий, приходя на участок, они любовно оглядывали те бочки, свою работу, и Женька хвалил Хасана.
А Хасан, использовав свое заработанное время, сходил в столовую и приволок собакам большую и вонючую груду костей. Он опять просиживал рядом со своей подругой Мунерой долгие часы, и Галкин кричал ему что-то через двор.
Старики молча оглядывались на него и опять продолжали долгий свой разговор. Кутыреву нравилось смотреть издали на них. Они покачивались в такт словам и медленно размахивали руками.
…Теперь ехали они окраиной, по долгим трамвайным путям, по узким щелям между складами и задними стенами заводов, украшенных ветками колючей проволоки, воротами, подъездными путями. Глухо пробивала трава сквозь рельсы, солнце палило справа; потом в детдомовском парке с пыльными же тополями слышались удары по мячу, вопли — и это уже на перекрестке, в тишине, у светофоров. А приехали, когда их мотануло в кузове, завалило на бок и резко выдохнули тормоза; и Женька высунулся из-под брезента, а вся картинка уже двигалась. Ворота невидимою рукою разводились в стороны, проплывала над ними перекладина ограничителя высоты, к цеху погрузки подавали задом грузовики, и всякая подсобная — вроде них — публика прыгала наземь, под колеса, в кучи бумаги и стружки.
Иногда в свободный час, днем, Женька забегал на задний двор, за столярку, к маленькой двери фасовочной. Там работали женщины. Цех начинался прямо от порога. Горами высились передвижные стеллажи и стеллажи по стенам, и на них лежали кипы разноцветных обоев. Здесь, на разделке обоев, правил Жора Алексанян, замначальника, орун, пятидесяти лет мужчина.
Жора покрикивал на женщин, а они отвечали звонкой порцией ругани, и так всегда в лад, так славно, что Кутырев вылетал на улицу как ошпаренный. Алексанян хохотал, кричал: «Даю тебе премию, Наталья! Давай, баба, работай!» Тут шла работа быстрая, в общем молчаливая, сосредоточенная. Посреди большой комнаты цеха стояла машина, сваренная из дюймовых труб. Ременные передачи крутили валики подач, и большой, фабричной упаковки рулон обоев — руками не обхватишь — разматывался в ленту. Попорченные края его с потеками обрезались боковыми ножами, а потом он шел в намотку на стандартные рулончики, как в магазине. Женька особенно любил просиживать на корточках у самой машины, где две женщины быстрым движением ножниц обрезали конец куска, снова подавали край в намотку, снимали готовые куски.
К маленькой двери подъезжал «уазик», и сам Жора грузил кипы обоев в кузов.
А вокруг шла троллейбусная работа. Котька-маляр с похмелья раскатывал шланги от компрессора для распыления краски. Хасан отмыкал склад, и Женька или Кутырев валили набок бидон с краской и пускали его по двору к месту окрашивания. Передвигали Хасановым способом: легкими ударами по правому или левому краю его поворачивали катящийся бидон куда требовалось. Иногда Женька устраивал цирк: вскакивал, на бидон и бежал задом, а потом летел, всплескивая руками, на асфальт. Кутырев хохотал и говорил: «Обед скоро, не пропусти, ты, девочка на шаре». Но Женька и сам был начеку. Сварщик мыл руки и готовился обогнать его на пути к бильярду, наказать.
А Котька протирал форсунку, наливал растворитель, еще раз проводил нежно ладонью по шпаклеванной и шкуреной поверхности и делал первый пробный выстрел в воздух. Распылитель давал пронзительный шипок, и темно-зеленое облачко ядовито повисало в воздухе.
— Пачкаешь атмосферу! — кричал проходивший Галкин. — А уж обед.
Котька мрачно взмахивал рукой. Это означало, что время не имеет для него значения. В обед он не обедал и не мог спать ночами.
И он проводил распылителем по серому борту, и ровный мазок ложился на борт. Котька любовался работой и делал следующее движение. Так, проводя рукою, он клал первый слой, часто уходил отдыхать, но дело его двигалось быстро. А Галкин как-то сказал Женьке: «Смотри, сопля, на спившегося человека. Нет лучше его мастера. Маляр! А какой он штукатур! Быстрее его не сделает никто».
Нестандартно было постижение жизни. Быстрое оказывалось медленным, а медленное шло быстро. Они уже обвыкались и присматривались к людям, к работе и мастерству. Тянуло делать руками. Однажды утром Кутырев сам обрезал крылья у привезенного троллейбуса, час провозился и сделал, а Женька пропадал в столярке у глухого.
Вечерами работяги играли в домино, но недолго, час. А Котька — так говорили — оставался спать. Однажды он проспал две ночи и день: в субботу вечером пал он на земляной пол старого склада, а утром в понедельник вышел сумрачный навстречу Кутыреву. Это было после субботника.
Котька не курил, был он слаб телом до чрезвычайности, но не сложением, а именно дряхлел в сорок лет. Он вышел в понедельник из темной ямы древесного склада, сел подле Кутырева и сказал:
— Три бутылки принес и три выпил. Старая не в счет?
— Ты умрешь когда-нибудь здесь, — сказал Кутырев, — как ты не заболеешь-то спать на земле?
— Подохнешь под забором, — сказал Галкин, — и Хасан будет тобой кормить собак.
Ему понравилась эта мысль. Он подумал и сказал:
— Она тебя варить будет, Мунька, а старик кормить. Костей в тебе много.
— Я тебя переживу, — отвечал Котька. — Дезертир.
— Я не дезертир, — рыкнул Галкин. — Я в Германии воевал с минометом двадцать два дня. И пил потом два года по случаю нашей Победы. А ты с чего пьешь, плюнь ты на нее, на них обеих!