Поколение — страница 15 из 41

— Ну! — закричал предостерегающе Котька высоким голосом.

Галкин умолк, и Котька встал и пошел к своим краскам. Пацаны сидели, сидели, а потом придурковатый Женька и говорит Галкину:

— Ты что, боишься его, Галкин?

Тут сварщик, который вообще недолюбливал этих новых людей, хмыкнул и пошел тоже прочь.

— Я тебе уже сказал, кадет, что ты дурак. А ты все никак не обижаешься, — отвечал Галкин. — А насчет него ты не сомневайся, он штукатур. Работа знаешь какая? Не знаешь? Я скажу, какая: бросать восемь часов мастерком раствор от живота на потолок. Понял? Поди попроси, чтоб он тебе руку сжал, только несильно. А то если он сильно сожмет, то ты всю жизнь, с завтрашнего дня, будешь инвалидность получать — пятнадцать рублей.

— Уделал он тебя, — сказал Кутырев Женьке.

А тот резиново улыбался независимой улыбкой.

— Пошли вы… — ответил он.

…Они шли цехом обойной фабрики, там, где красили, проклеивали, печатали обои, и навстречу им летела из темноты знойная костяная вонь сушильни. Этот ветер и гул машин, разновысоких, высотой с дом, по которым проползали ленты разной окраски, был везде, даже на подсобных площадках и в огромных коридорах.

Они приближались к сушильне, и зной усиливался настолько, что переставал уже ощущаться; в воздухе висел пар, пот тек по лицам. Они проходили два колена переходов и входили в черную ее трубу.

Четыре большие машины выдавливали из себя, как из тюбиков проклеенные ленты обоев. Поперечная лапа подхватывала ленту, высоко поднимала ее к потолку и плавно несла вглубь, в темноту; подходила следующая лапа. Гирлянды обоев, обдуваемые встречным потоком, оттуда, из глубины, из тьмы, покачиваясь в этом черном самуме, упорно шли и шли, относимые вереницей лап. Невыносимо, густо плыла вонь.

Они бежали, зажав носы, рты, лица, наверх, в складские помещения. Там пирамидами стояли и лежали полями большие бухты обоев. Каждая весила по тридцать килограммов. Стояли во множестве тележки из двух полозов на ножках и колесиках, тонкие, членистые, как богомолы.

— Что, Женька, взялись?

— Погоди. Где весовщик? — орал Женька. — Погрузку не задерживать! Быстренько! Быстренько!

Они подносили рулоны, обхватив их поперек, весовщик завешивал, записывал, и рулон уходил на тележку. Она была сварена из двух гнутых труб в форме лодки. Сзади было два малых колеса, впереди — ножки. Ширина между трубами около полуметра, впереди и сзади — ручки, как на носилках.

Кутырев клал рулон на две параллельные трубы в середину тележки, второй рулон ложился рядом, и далее так выращивали они узкое продольное сооружение на колесах весом в полутонну. Потом готовились к ходу. Кутырев становился впереди между ручками, крепко брался за концы руками и упирался пятками в пол для торможения на склонах и переходах. А Женька упирался грудью, захватывал концы задних ручек и толкал по ровному месту.

Весовщик, молодой парень, курил на подоконнике у распахнутого окна, смотрел вниз.

— Ну давай, — тихо сказал Кутырев, как всегда ощущая спиной огромную массу узкой тележки.

И Женька лег грудью, тележка стронулась, пошла.

Иногда по утрам и в обед на участке длились разнокалиберные споры, и тут для себя Кутырев открывал новое. Спорили бешено, до ссоры, «перешибали аргументом», обращались к новичкам за решением, а они не могли удовлетворить ни одну сторону.

— Ты пойми, — орал Галкин, — он там прожил больше половины жизни, что он вообще, не мужик был? А она не баба?

— Ты этого не знаешь, — отвечал сварщик. — Не знаешь. Ты мне докажи, я поверю, а так все это фуфло.

— Ну, рог ты бычий, пойми, что об этом во всех книжках написано.

— Ты читал те книжки?

— Какая разница, читал, не читал?

— Есть разница! Студент, поди сюда. Вот ты скажи нам: было что-то у Тургенева с Полиной Виардо или нет?

Кутырев обалдевал. Он не знал.

И чаще спорили о том, что попадало под легкую проверку. Тогда даже Женька, перекрывая спор, кричал: «Да вы в энциклопедии посмотрите!»

Сварщик отмахивался.

— Он был маршал, и при Сталине, понял? Сталин его от себя никуда не отпускал.

— Ну и вот тебе грибов полное лукошко. А кто руководил на Курской дуге? Что, тоже он его не отпускал? Ты бы кино смотрел, если про то не знаешь. Он был на плацдарме южнее Киева — это да. Он сам туда не переправлялся. Но он приехал и сказал: «Конный корпус убрать, чтоб не воняло». Потом повесил воздушную армию из Крыма над Днепром. И тогда задышали. Не знаешь — и туда же.

— Ты знаешь!

— И знаю, потому что я молодой был, но те времена помню.

— Что, ты и под Киевом воевал? За двадцать дней до Берлина дошел…

— Нет, на заводе вкалывал по две смены, но помню. Потом читал его воспоминания, как он пишет про все это. Он, считай, в каждой операции участвовал. Ты почитай, почитай.

— Ладно, — говорил сварщик и шел работать.

Котька в этом не участвовал. Он работал тихо, тихо слушал или разговаривал на простые темы с Кутыревым. Раз Женька застал их троих в разговоре со столяром. Из уха у старика торчал провод слухового аппарата, и он говорил Котьке:

— Не имеешь ты никаких прав, вот спроси у человека. Вот вы, молодой человек, трезвый еще, вы скажите, если развелся и пришел к ребенку, а там мужик у нее, так что, можешь ты ей что сказать или нет?

Он так и не привык к Кутыреву, а все почитал его за пришлого, нового человека. А Женька слушал, сидя у дверей. Свет ромбом падал в темень мастерской, клубился на кудрявых стружках, плавил смолку.

Кутырев не успевал ответить.

— Так он же пьяный! — говорил Котька, и в глазах у него стояли слезы. — Ребенок мне говорит: «Папа, я уроки хочу делать, а дяденька мне мешает». Понятно? Эта пьянь к нему лезет. Она водит к себе.

— И правильно делает, она баба, и ей мужика нужно. А ты теперь прав не имеешь, и если ты его тронешь, она милицию позовет, и ты загремишь.

Котька смотрел в пол и не понимал этой юристской премудрости. Кутырев видел его недоумение и жалость его к себе и к сыну.

Потом опять шли работать, и работа стирала, смывала, слизывала все.

Кутырев знал, что никто не скажет ему про маляра, ни дружок его Галкин, ни столяр. А только равнодушный человек. Этих было двое: Соломатин и сварщик.

Первый их троллейбус уже оброс изнутри шкафами и стенами, уже прошла переборка между мужской и женской частями дома на колесах. Теперь столяр работал внутри домика. Там было жарко, пахло железом, смолой. Старик вылезал из дверей задом, потный, дудел песню себе под нос и брел, приволакивая ногу, за реечками. Весь день из железной коробки звучали удары его молотка, как из треснутого колокола.

Маляра Котьку сгубила любовь. Дело было на свадьбе двоюродного брата его жены, когда гудели в кафе половину ночки и чуть даже до утра недогудели. Он вообще был тихий, Константин, не зря его все Котькой звали, все, кто хотел. Питье его не брало, да в тот день и не нажимал он по просьбе жены, чтобы как родственнику присмотреть за порядком. Потому что директриса кафе прямо сказала, что, мол, если что, то до двенадцати и ни минутой позже. И жена его попросила потому, и он не стал пить. Все равно все к ночи загудели, и выгнать можно только с нарядом, да и то с усиленным, с двумя ПМГ. Он сидел сначала в зале, потом пошел на кухню, потому что в этой полустекляшке все смешалось к часу исконному, официантки нанятые уже почти спали или пили, гуляли вместе с гостями. Сел он в мойке в чистой, прибранной — грязную посуду не подносили еще. Посидел, покурил, а потом… что такое? В полутьме звук слышит, дыхание. Ну, думает, уже упетался кто-то до сновидений, не надо будить, сам встанет, не потеряется. Пусть спит. И сидит себе курит. А она потом во сне застонала жалобно, голова у нее качнулась, она ушиблась малость и проснулась. Как она дернулась, он увидал ее частично: край прически и локоть; и, верно, подумал, что придется с пьяной бабой возиться чужой, а этого не вытерпит ни один мужик, сами свиньи свиньями, а брезгливые мы, так нас и так. Но она уже встала свежая, крепко корпусом повела и сказала: «А-ай!» — зевнула и потянулась длинно. И тут вздрогнула, увидала его. И, значит, говорит: «Ой, ну напугал ты!» А он видит, что она не из гостей, а официантка, трезвая. Она еще раз передернула плечами со сна, и тут вместе с этим ее движением, одновременно с ним, он увидел ее всю как бабу. Не ее именно, а вот как будто в первый раз увидел бабу. И не как он, Константин, Котька, а как самый первый мужик на земле увидел первую бабу.

И он не дрогнул, сказал трезво, спокойно: «Устала?» — «Ага», — сказала она и снова зевнула во весь рот. «Конец виден там?» — спросила. Он отвернулся от нее, не ответил, а сам думает про себя: нет, не пьяный я, нет.

Она говорит: «Чай будешь?» Он кивнул ей в ответ. Она две чашки чаю налила, подсела к нему напротив, стали они пить несладкий чай. Она говорит: «Ты чего трезвый один? Бабы у тебя нет или чего больной?» Он ей отвечает, как во сне, что он со стороны жениха и что жена его законная сидит в зале. А потом он протянул руку и на ее руку сверху положил. И прижал крепко. А она подняла на него глаза и стала смотреть. Долго смотрела, а потом говорит: «Без нас управятся. Как звать тебя?»

И с той ночи никто не видел ни его, ни ее две недели, а может, и месяц, и что они там жрали и куда она сына девала, того не знает никто. Было ему тогда, между прочим, тридцать семь, а ей тридцать девять. А жене его, скучной, спокойной бабе, — тридцать два.

И закрутилась, понеслась волынка. С любовью, с разводом, с парткомом, со всеми делами.

Видно, баба его, первая жена, крепко, сильно за дело взялась, не подумавши она это. А он в своем счастии и радости видеть ее не захотел. Он зарабатывал тогда, Константин, до трех сотен в месяц, считался отличным штукатуром, даже странно теперь это было вспоминать, странно и удивительно, словно не про себя он это.

Любовь продолжалась, но потом он встретился с женой, и она его умолила вернуться к сыну, домой. Такие сказала мелочи домашние, которых он, мужик, выдержать не смог: велосипед, например, сынишке достать с антресолей не смогла она, плафон в ванной не отворачивается, а лампочка сгорела, моются в темноте. Мишутка все говорит: «Ничего, мол, маманя, папка придет и зачинит, не плачь». Он вернулся. А та ему сказала: уходи или приходи, мне все равно, я всегда жду тебя, ты теперь мой.