Сейчас он увидит человека, который дал ему прозрение.
«Вы меня поймете, если я признаюсь вам, что я вновь родился? Благодаря вам. Это было так трудно! Мучительно тяжело родиться человеком» — так он скажет русскому капитану. Честно скажет. Разве это не радость — пережить бурю и вернуться с другом издалека?
Быстрым шагом Мацубара обогнул склад, бодро вышел на причал и — растерялся. Он ожидал увидеть сразу и русских, и людишек из разных служб, которые станут крутиться поблизости — как бы капитан Мацубара не сказал лишнего. О нет! Он скажет только основное: нечего прятать хищный клык Кадзикаки за слащавыми улыбками фальши. Покажите! Покажите его — символ страны, герб города, пославшего некогда знаменосца добра! У Мацубары хватит сил сказать это, он не боится участи Хасэкуры!
Но причал был пуст.
— Где русские? — спросил Мацубара у вахтенного и не скрыл своего беспокойства. — Где русские?!
— Ушли, господин капитан, — ответил матрос, — совсем ушли.
На выходе из залива до размеров точки уменьшился пароход, и Мацубара смотрел на крохотную точку, силясь совладать со своим лицом.
Он сел на причальный пал, и раскаленная верхушка его заставила остановиться дыхание, так неожиданно хлестнул жар и вытеснил все ощущения, кроме одного желания — убить этой болью все остальные. «Ну, жги сильнее!» — выдохнул Мацубара со стоном.
Какое-то время он сидел без движений. Пал остыл, боль утихомирилась. Ничего не изменилось вокруг — причал, знакомые запахи порта, щербины на бетонных плитах, кое-где в стыках и щелях торчком зеленели былинки.
«А он приходил, русский капитан… Ну почему ты, Эндо, не поспешил за мной? Он же приносил какие-то слова…»
На ветке, сломанной дождинкою, — слеза.
Ушел тайфун — я выплакал глаза.
Приплясывали мелкие волны у причала, изредка какая-нибудь одна попроворней забиралась в якорный клюз «Хиросэ», слышался всхрап, и похоже было, будто усталый конь пьет воду.
Мацубара поднял голову, словно ощутил на себе понимающий взгляд «Хиросэ». Большие с наклоном вперед лобовые стекла очень напоминали склоненную голову лошади: терпение, тайна и печаль сплавились в темном бархате глаз-стекол.
Светило солнце. После тайфуна над Сиогамой всегда горячее солнце.
1984
Николай ДорошенкоМАШЕНЬКА
1
На стене висят часы, старинные, с затуманившимся циферблатом; работает их механизм не как у обыкновенных, а с еле слышною затаенною силою. Так, сдерживая дыхание, обычно начинает говорить человек, решившийся сообщить что-то очень важное. И Машенька невольно оглядывается на часы, когда шуршание их механизма становится словно воспаленным, когда в нем слышится еще и тихое постанывание. А потом раздается сухой щелчок, и вслед за щелчком неожиданно густо, неожиданно могуче поднимается темный и медный звук: бу-умм… Однако уже через несколько мгновений, как бы передумав напоминать о себе в полную силу, часы продолжают выдыхать голос свой потихоньку: шурх… шурх…
Некоторое время Машенька сидит оцепенев, скосив глаза на часы, потом спохватывается и, обняв телефонную трубку обеими ладонями, спрашивает:
— Ну и…?
— Ну, и больше я туда не пошла! — слышится в трубке нетерпеливый голос. — Что я, ненормальная или, может быть, потеряла там что-то?
— Не связывайся ты с ними, — еще раз оглянувшись на часы и совсем бесцветным голосом, сказала Машенька. — Им лишь бы время провести, а потом училище закончат и поразбегутся.
— А то, думаешь, я не знаю?
На улице ночь; окна наглухо залеплены непроницаемой тьмой. Но тьма эта кажется необычайно подвижной, ветка какого-то дерева вдруг выныривает из тьмы, скребет по стеклу и опять пропадает; Машенька не успевает разглядеть ее, а вместо ветки к стеклу уже прилепляются желтые или бурые листья. Прилепляются они со всего маху, на свету делаются неожиданно яркими, а со следующим порывом ветра исчезают навсегда в бездонной тьме ночного воздуха.
В гостинице, где Машенька дежурит, тепло; из-за ненастья на улице здесь все даже более уютным кажется: и круглые, белые плафоны, и фикусы с неуклюже-крупными листьями, отсвечивающими матовым блеском.
Словно ошалев от тепла и покоя, вдруг громко-громко хлопает входная дверь, появляется в вестибюле мужчина в промокшем пальто, щурится на яркий электрический свет с той же беспомощностью, с какой только что щурился на непогоду, наконец бросается к окошечку администратора.
— Одну минуточку, Света… — говорит Машенька в трубку и открывает задвижку на окошечке.
— Как бы переночевать у вас, девушка, а? — с напускною бодростью в голосе спрашивает мужчина. Глава его смотрят на Машеньку внимательно, чуть вздрагивают темные сузившиеся на свету зрачки.
— Нету мест, — ответила Машенька чрезвычайно недовольно и закрыла окошко, но руку с задвижки не убрала, потому что привыкла к повторным просьбам…
— На одну ночку, девушка…
— Я вам русским языком или каким объяснила? — сердится она, открыв окошечко еще раз. — Ну куда я вас положу, а?
— Да мне бы только до утра… — уже неуверенно бормочет мужчина, и зрачки его начинают суетиться.
— Ой, я не могу, — вздыхает Машенька в трубку. — И идут, и идут…
— А Лешка не приходил?
— Да ну его!.. Ладно, я тебе перезвоню, а то не дадут поговорить… — Машенька кладет трубку, озирается на часы, потому что вдруг послышалось их сдержанное шуршание.
— Ну дак как? — мужчина тоже смотрит на часы.
— Хотите если, то раскладушку вам поставлю вон там в конце коридора…
— Да я… да я где угодно! — восклицает мужчина радостно, и только теперь Машенька замечает, что он очень высокий ростом, что голос у него густой, гу-гу-гу, как в трубу, выговаривает он каждое слово. А мех на его шапке слипшийся, мокрый. Почему-то Машеньке совсем тоскливо стало, когда она увидела этот короткий, намокший под дождем мех. Неохотно достала она раскладушку, одеяло, простыни, подушку, спросила:
— Сами постелите?
— Конечно, сам! — засуетился мужчина.
Вынесла ему всю постель, колени тут же зазябли — так, оказывается, угрелась, сидя за своим столом возле включенной электроплитки. Быстро вернулась она назад, накинула на плечи платок. Несколько секунд сидела, не шевелясь, уставясь на мерцающую ярко-розовым огнем спираль плиты.
— Бу-ум… — ударили часы, и она чуть не расплакалась, когда наступила вслед за ударом унылая тишина.
Ровный и белый свет сочился с потолка, из круглых плафонов. Было как-то необычайно пусто вокруг: мужчина, улегшийся под фикусом, казался уже, как и вот этот сочащийся из плафонов свет, совсем непричастным Машеньке. И тот маленький, горячий ком, который вдруг заныл под самым сердцем, когда ударили часы, был тоже словно не принадлежащим Машеньке. Ныл и ныл он, а Машенька не знала, что делать…
«Скорей бы год пролетел!» — догадалась она.
2
Вообще-то Машенька закончила школу в этом году. Но даже шестнадцать лет ей трудно дать; и первое время посетители принимали ее за девочку, которая подменяет отлучившуюся куда-то на минутку мать, — эдакую привычную в гостиницах небольших городов наших администраторшу с крашеными и завитыми химией волосами, со строгим, неуступно строгим выражением лица, одетую в синюю кофту поверх халата и повязанную в пояснице огромным пуховым платком. Скоро, однако, Машенька пообвыклась; изумляться ее юному виду посетители не перестали, но в том, что администратор именно она, уже не сомневались.
И, оказывается, кто только не останавливался в гостинице этого маленького, вроде бы ничем не примечательного городка! Все они, самою жизнью поделенные на особые группы, кажутся Машеньке бесконечно повторяющимися в своих обликах. Командированные, например, всегда подходят с улыбочкой, и потом уже не отстанут, каждый день показывают эту свою улыбку Машеньке. Бывают еще и просто приезжие — мужчины и женщины с тяжелыми сумками в руках, одинаково неуклюжие. Они из ближайших деревень. Стронувшись однажды с места в свою поездку, они как бы полагаются уже лишь на судьбу и о месте в гостинице у Машеньки спрашивают с затаенным, а то и с откровенным отчаянием. Некоторые люди оказываются в гостинице по второму, по третьему разу и узнают Машеньку с внезапно искренней радостью. Чаще всего по нескольку раз оказываются в гостинице шоферы. Они более всех и радуются, узнав Машеньку. При чем радость их является еще как бы и уверенностью, что место в гостинице найдется.
— Ну, девушка, я ж приезжал, — радостно упрашивает Машеньку какой-нибудь шофер. — Я ж приезжал! Не узнаете вы меня? Всего неделю назад!
— Да вас тут сто человек живет! — отвечает им Машенька растерянно (а тетя Лида, сменщица, учит ее: «Гони ты их в шею! Подумаешь, знакомые нашлись!» Машенька согласна гнать, но ничего с собою не может поделать.).
— Ладно, из холла я вас не выгоняю, так что как хотите, — решает она всегда виновато.
И шоферы рады сдвинутым в холле стульям словно еще даже больше, чем отдельной койке. В конечном итоге, выделившись из общей шоферской неприкаянной массы, счастливец этот чувствует себя хозяином положения, умиротворенно вздыхает и засыпает, сунув под голову кулак.
Командированные пристают подолгу. Обычно у них бывает бронь, но если вдруг брони не оказывается, то они подходят и подходят к окошечку, умоляют нарочно пожалобней:
— А вы поищите, девушка! Может быть, одну коечку найдете, а?
Машенька чувствует, что они уверены в том, что койка где-то свободная есть, хотя уверенность свою не сразу показывают. Она смущается, а командированные пристают еще более неотвязно. И бог знает, отчего она идет на поводу у их подозрений, поселяет в забронированный, но все еще пустой номер, с тем, чтобы потом что-нибудь придумать.
— Только смотрите, — объявляет она с краской в лице. — Если этот человек приедет, то мне придется вас выселить!
— Я понимаю, понимаю… — скороговоркой и теперь уже с уверенностью в правоте своего подозрения отвечает командированный.
А если в эту же ночь приезжал владелец брони, то командированный чуть ли не скандал устраивал, выселяться не хотел, и Машенька кляла себя, суетилась, поселяла командированного в другой забронированный номер.
— Ладно, привыкнешь, — говорила тетя Лида, — и будешь поразумней. А я уже тута всякого насмотрелась.
Машенька кляла себя, но как только кто-то вдруг подходил к окошечку и начинал радоваться встрече, Машенька уступала, хотя признать во второй и даже в третий раз своих гостей не могла — после трех месяцев работы лица всех, кто подходил к окошечку, казались ей знакомыми.
Посетители с толстыми узлами да сумками тоже иногда были здесь по второму разу. Но об этом не напоминали. Просто, завидев Машеньку, такой человек как бы спохватывался, в глазах его появлялось, хоть и словно случайное, но живое выражение, а в голосе — похожая на просьбу надежда. Если места не было, он с позволения Машеньки усаживался в холле и цепенел до утра, как нахохлившийся в дождь воробей.
Больше всего нравились Машеньке родственники курсантов местного летного училища. Они приезжали на несколько дней, и для невезучих в течение следующего дня Машенька или тетя Лида обычно находила место. А пока, расстегнув кофты, коротали они ночь в Машенькиной теплой комнатушке и рассказывали ей, рассказывали до утра о дороге, о своих сыновьях, и даже о том, из какой шерсти и какими петлями лучше всего связать свитер или кофту.
— А я бы ни за что в летчики не пошла! — искренне признавалась Машенька.
— А и спорить бесполезно с ним! — с удовольствием рассказывала ей мать какого-нибудь курсанта.
Разговор велся обычно неторопливо, и тлело, тлело в Машеньке тихое незаметное беспокойство за незнакомого отчаянного курсанта, который скоро станет летчиком.
— Как глянешь на небо, — говорила она, — высота во какая, а самолет ни к чему не прицеплен…
Да и не беспокойство в ней было. Просто действительно ведь: как глянешь в небо…
А за окном в это время — ночь. И часы — шурх, шурх, а потом пружины начинают стонать, и выплывает в комнату неожиданно сильный медный голос: бу-умм… Машенька поворачивается к женщине, а потом спрашивает:
— А почему из такой дали и именно в наш город?
— А это в справочнике каком-то он вычитал, — охотно объяснила ей женщина.
— Чудо… в наш город… — Машенька теперь уже действительно удивляется, почему курсант аж из Вологды приехал за тысячу километров учиться именно в Млинск.
— Я и сама иногда… как подумаешь! — восклицает женщина.
А часы — шурх, шурх…
— Чудно… — Машенька глядит на женщину и вдруг ни с того ни с сего начинает рассказывать про то, какие в Млинске есть кинотеатры, какие магазины, про то, как ездила она поступать в Москву в художественное училище. Ни одна живая душа в городе не знает, куда она ездила поступать (кроме Светки, конечно), а матерям она всегда рассказывает.
— Нет, — говорит она, — я не отступлюсь, я на следующий год опять поеду! И потом я поняла, что дура я набитая. Я же думала, — чистосердечно выкладывает она, — нарисовала похоже, да и все. А там, я как поговорила с ребятами, и оказалось, что столько еще про рисунок знать надо! И потом, столько есть художников, про которых я даже не слышала! Вот вы, например, знаете старые какие-то картины? Нет, мне даже стыдно это вам разъяснять, потому что действительно, живешь, думаешь, что все так просто. А если чего-то недопоймешь, то, думаешь, ладно, мол, меня это не касается! А все это ерунда, потому что вот мы, например, сидим, про что-то думаем, а это совсем другое, чем если бы нас просто взять да и нарисовать…
Как правило, собеседницы ее оказывались просто ласковыми, мало понимающими ее объяснения женщинами. Но однажды сидела у нее гостья, которая что-то, как оказалось, понимала. Когда она, выслушав Машеньку, заговорила, то Машенька чуть со стыда не сгорела.
— Да это я вам простыми словами! — начала вдруг оправдываться она. — Я знаю ведь, что все это не так… То есть так… Но тут гораздо сложнее!..
Женщина улыбнулась, взяла Машеньку за руку, а потом не утерпела, спросила:
— Тебе сколько лет?
— Семнадцать…
— Ну вот, видишь, как все хорошо, — сказала женщина. — А о том, что мало знаешь, что студии приличном в городе не было, что выставочного зала нет, не расстраивайся. До тех пор, пока ты вот так волнуешься, понимать очень многое научишься сама, я правду говорю… Так что не стесняйся сама себя. И потом, когда просто говоришь то, что знаешь, это одно, а когда разоткровенничаешься, то это совсем другое, поняла?
Машенька боялась глаза поднять.
— Я ж в училище свои работы возила, — бормотала она. — Там понравилось…
А сказав все это, она почувствовала себя еще более глупо. И женщина это поняла, и на лице ее, до этого все-таки немножко замкнутом, строгом, вдруг задрожала в полную силу открывшаяся улыбка.
— Господи! — воскликнула она. — Какая же ты, в самом деле!..
И Машенька совсем растерялась, хотя, как выяснилось, женщина эта, наоборот, очень и очень ею восхищается. Но все равно Машенька уже сама была про себя убеждена, что глупенькая.
Как-то от этой новой Машенькиной знакомой из Москвы пришла на гостиницу посылка с книгами, красками, кистями и альбомами. В письме было сообщено, что если Машенька в чем нуждается, то пусть не стесняется, и когда в Москву приедет, то пусть зайдет к ней; в городе, особенно незнакомом, это ей будет приятно. И потом, не исключена возможность, что ей сумеют помочь и при поступлении. «Это совсем не так трудно, как тебе кажется, милая девочка. Чтобы время ты не теряла зря, поищи в библиотеке книги, которые я тебе назвала в списке», — так заканчивалось письмо. Машенька тут же показала и письмо и всю посылку Светке.
— А я тебе что говорила? — сказала Светка. — Теперь-то ты обязательно поступишь! Может быть, она именно из этого училища, ведь обещает же помочь!
— Ой, да я даже не знаю… — Машенька спрятала письмо. — Ну, может быть, это все напрасное…
— Как это напрасное? — изумилась Светка.
— Да там, ты бы видела, какие поступают…
— Да какие же им еще нужны? Дура ты, если сомневаешься!
— Сомневаюсь, — Машенька чуть не заплакала, так сладко и так тревожно было ей говорить о сомнении. А в чем ей сомневаться, она и сама толком не могла сказать. Просто бог знает как оно у нее все дальше сложится. И не известно, будет она учиться, или это ей, Машеньке, вовсе не нужно…
— Ну ты же ей показывала свое что-нибудь, а? — спросила Светка.
— Показывала, — притихшим голосом соврала Машенька и жалобно посмотрела в глаза подружке.
— Ну, тогда и говорить нечего, — заключила та, — уж если я чего-то не понимаю, то эта твоя знакомая, — Светка кивнула на толстый альбом, — эта твоя знакомая понимает побольше нас.
Машенька погрустнела, она и соврала-то Светке лишь потому, что стыдно было вспомнить обстоятельства знакомства с женщиной.
— Знаешь, — сказала Машенька, — я не заеду к ней… Сначала поступлю… Потом проучусь годик… Потом… Ну, ты скажи, кто я такая есть, чтобы людям другим на глаза являться, а? Да таких, как я, тысячи!
— Я тебя не понимаю! — Светка развела руками. — Я не понимаю, чего ты этим сказать хочешь?..
— А что тут понимать…
— Ой, ну до чего ж ты странная… ненормальная, честное слово…
— Знаешь, Светочка, — Машенька говорила сипло, почти шепотом и так ей гораздо легче было казаться спокойной, — вот ты сейчас думаешь, что я просто сама не знаю, чего хочу…
— Что ты! Что ты! Да и не думала я так никогда!
— Думаешь, что не знаю, чего хочу, — упрямо повторила Машенька. — И всем так кажется, потому что… потому что… А на самом-то деле все не так!
Светка ничего не ответила. Она только взглянула на Машеньку вдруг с необычайно откровенным восхищением, и Машенька далее уже совсем запуталась в своих мыслях, но пока она бессвязно говорила, на душе у нее стало спокойно и ясно, — так ясно, что и говорить уже было не про что, разве о чем-нибудь совсем постороннем. И потом — ждать еще почти год следующих экзаменов.
3
Машенька всматривается в лицо нового посетителя, а тот все не торопится идти к ее окошечку, смотрит по сторонам. У него темные, крупные, но мягко очерченные губы, глаза круглые, с темным блеском, окруженные вспухшими и густыми линиями морщин. Выражение лица его показалось Машеньке знакомым. Скорее всего он похож на какого-нибудь артиста… Да, именно на артиста. У всех ведь артистов особенные лица! Кого бы они ни играли, а свет зажигается в зале после окончания сеанса — оборачиваешься, глядишь по сторонам, видишь уже не таких, уже обыкновенных людей…
— Уж не артист ли это? — вглядывается в лицо посетителя Машенька.
Ей очень хотелось, чтобы приезжий был артист. И если бы он сейчас взял чемодан и ушел вместе со своим товарищем, то не вынесла бы она образовавшейся в гостинице пустоты и скуки…
Наконец он вытащил из кармана бумажник и — совсем так, как это показывают в кино, — взглянул на ее окошечко.
— Девушка, — сказал он Машеньке с той самой вежливой интонацией, которой, хоть умри, не научишься. — Нам, пожалуйста, комнату на двоих.
— Комнату? — переспросила Машенька, даже не слыша свой голос.
— Да, комнату, — сказал он.
— Но ведь… — Машенька растерялась, потому что он потом и еще раз повторил: — «Комнату» — повторил с обезоруживающей уверенностью в естественности своей просьбы.
— Но ведь вы, наверно, не заказывали… — словно оправдываясь, заговорила Машенька.
— А что, разве у вас тут в гостинице народу полно? — спросил он, только приподняв брови, а интонацию своего вполсилы звучащего голоса не меняя.
— Осенью у нас всегда… и потом у нас тут завод строится, так что живут многие…
— И все подряд номера заняты?
— Только если забронированные, то, может быть…
— Понятно… А который час? Та-ак, поздновато… Ладно, я, пожалуй, попробую сначала с вашим директором договориться… Есть у него телефон? — он сунул руку в окошечко и придвинул к себе телефонный аппарат.
— Директор же спит… — испуганно прошептала Машенька.
— Продиктуйте, — сказал он и, приложив трубку к уху, выпрямился.
Машенька продиктовала. Поплыли по гостинице длинные, тревожащие гудки. Он прислушался к гудкам, словно лишь для того, чтобы подчинить и их звучание собственному уверенному спокойствию. Потом кивнул Машеньке:
— Спасибо.
И тут же гудки прервались.
— Здравствуйте, — сказал он в трубку. — Из гостиницы вас беспокою. Нет номеров, да. Нет-нет, вы не поняли, я не бронировал, надеялся, что у вас… Да, да… Ну, мне, честно говоря, просто не хочется делать сто звонков, завтра вам позвонят, все как положено будет. Откуда позвонят? А вы сами нам подскажите. Откуда хотите, оттуда и позвонят. Да… Из Москвы… Завтра, завтра все вам объяснят, а я вашей сотруднице передаю трубку… — Он поморщился, а на Машеньку взглянул как бы дружески даже, — возьмите, девушка, трубку…
— Але! — крикнула Маша, обхватив трубку обеими руками. Сердце ее прыгало. Она чувствовала, что происходит что-то совсем необычное.
— Слушай, — хмуро сказал в трубку почти незнакомый голос директора. — Посели их в шестой… Только на одну ночь оформляй, — голос директора с трудом приобрел привычную интонацию, — пусть хоть что угодно, а больше, чем на одну ночь пока не оформляй.
— Ладно, — сказала Машенька.
— Ну, действуй… — В трубке послышались частые гудки.
Машенька взяла ключ от шестой комнаты. Нарочно не глядя на приезжих, пошла по коридору. А почему не глядя? Ну, мало ли почему. Может быть, потому, что ей казалось, они смотрят на нее, изучают, какая она… Нет, это глупости, конечно, но все равно.
Она открыла шестую комнату, в которой, сколько она работает, никогда никто не жил, которая, оказывается, так хорошо обставлена (не зря же она считалась особенной, резервной и, бог знает, для кого!); открыла она эту комнату и, не подымая глаз, указала на койки:
— Вот…
Но уходить, не поднявши глаз и очень скоро, она вдруг постеснялась. Хотя — с какой бы стати стесняться?
— Вот ваши койки… — повторила она.
— Это мы поняли! — услышала она в ответ и нечаянно увидела лицо второго посетителя — молодое, с голубыми пятнышками прожилок возле глаз и поразительно открытое — такими же поразительными кажутся лица на плакатах, когда все щурятся от дождя, снега, ветра или жаркого солнца, а лицо с плаката смотрит открыто, незатрудненно. Но это было живое лицо, Машенька впервые в жизни видела такое лицо. Она подошла к одной из кроватей, поправила полотенце, потом оглянулась, но посмотрела мимо стоящего у нее за спиной парня.
— Я пойду… — сказала она наконец.
— Все, все, вы свободны, — сказал ей мужчина, который был постарше. Словно он догадывался о ее нечаянной зависимости в этой неожиданной ситуации.
Оказавшись в своей комнатушке, она тут же раскрыла книгу. Это была загадочная книга, называющаяся «Искусство и визуальное восприятие». Машенька страшилась всегда, что почти ничего не понимала в этой книге, и поэтому старательно читала. И именно сейчас она опять с особенной страстью начала читать. Правда, на этот раз у нее из-за непонимания текста не портилось настроение, она как бы вдруг догадалась, что этой книге положено быть непонятною…
Когда зазвонил телефон, она, оказывается, опала, прижавшись щекой к раскрытой книге…
— Але! — Машенька испуганно ухватила трубку.
— Ты поселила их? — голос у директора был озабоченным, а уже (она взглянула на часы) около двенадцати ночи.
— Да, поселила…
— Мне интересно знать, кто они такие?
— А я не знаю…
— Как же ты не знаешь, если оформляла? — в голосе директора послышалось привычное раздражение.
— Но вы сказали… — испуганно заговорила она. — Я ж забыла их записать!
— Как это забыла?! — директор словно очнулся. Теперь у него голос был совсем обыкновенным и, как всегда, очень непреклонным.
— Значит, — продолжал он, — люди к тебе черт знает какие будут приходить, а ты всех подряд поселять, так?
— Но вы ж сказали…
— Ну, вот что, пойди сейчас же и проверь у них документы! А мне позвонишь!
Машенька осторожно положила трубку.
Потом, немного придя в себя, поднялась, пошла по коридору к дверям с белым ромбиком, на котором значилась цифра «6».
Она несколько секунд смотрела на эту цифру. Потом прислушалась. В комнате за дверью было совсем тихо.
В другой раз Машенька, наверное, расплакалась бы от отчаянья — не заходить же, когда люди спят давно! Но сейчас было по-другому. Сейчас, чувствуя себя совсем несчастной, она никак не могла осмелеть настолько, чтобы еще и заплакать.
Пусть выгонит ее директор с работы, догадалась она и тут же согласилась со своею догадкою. Пусть он ее выгонит, а она пойдет к Светке на телефонную станцию. Или уедет в Москву и там уже по-настоящему готовиться будет. А работать в Москве можно устроиться. Хотя бы дворником. У Светки есть одна подружка, учится она там и работает дворником. Потому что дворникам жилье дают…
Машенька вернулась к своему столику. Теперь она не ненавидела директора. Ей даже жалко его стало. Не спит же… А почему не спит? Машенька бы спала сейчас. Она и здесь, угревшись возле плитки, уснула бы, но очень уж размечталась. И как это ей раньше в голову не пришло уехать в Москву! Время бы не текло попусту…
Захлопнула книжку и спрятала ее в стол. Книжка эта ей теперь не нужна. Очень занудная книжка. А в Москве все будет по-другому…
Именно теперь, когда эти странные люди приехали и спят в номере, в который никогда никто на ее памяти не поселялся, именно теперь, когда к темным стеклам окон прилеплялись и прилеплялись по всему размаху толстопалые листья, именно в эту ночь — с ума можно сойти! — именно в эту ночь Машеньке и пришла в голову мысль, что нельзя ни секунды оставаться на месте, нужно поскорее уезжать в Москву, а там жизнь покажет, как дальше быть… Потому что, оказывается, уже давно живет в Машеньке незатихающая тревога, и мучает, мучает эта тревога ей сердце, затеняет ей душу — а Машенька старается на тревогу не обращать внимания, и живет себе потихоньку, а зачем живет она вот так? Уже больше месяца к этюднику своему даже не притронулась…
Если бы кто из знакомых увидел ее, то не узнал бы. Сидит она прямо-прямехонько, а шея вытянута, губы сжаты добела, глаза широко раскрыты — и неподвижен их голубой свет, ничего не видят ее глаза, а на щеках — один-единственный шевелится на щеках слабый румянец…
Часы — шурх, шурх, а она уже не слышит: несет ее поезд от Млинска, и прячется в его грохоте Машенькино нетерпение. Просторно Машенькиному нетерпению…
Это как сон. И во сне своем говорит она Светке: «Мне надо ехать». — «Какая же у тебя судьба неймущаяся!» — плачет мама. Алешка смотрит и ничего не говорит. Машенька стоит рядом с ними и смотрит сама ж себе вслед — в ночь, на дне которой полыхают грохотом быстро летящие вагоны поезда… Звонит потом телефон.
— Да, — говорит Машенька.
— Ты еще не ходила? — спрашивает директор.
— Пока не успела, — отвечает она.
— Не надо ходить, завтра утром все сделаешь или Лидии Григорьевне передашь, чтобы она зарегистрировала. И телефон мой больше никому не давай. А то ночь уже, а я канителюсь… Ну, ничего, ничего, наперед только знай… Спокойной ночи… Следи только, чтобы порядок был… Действуй…
Машенька повеселела.
Часы показывали ровно двенадцать.
А спать не хочется.
Ладно, дома можно хорошо отоспаться.
Взяла чайник, пошла за водой. Тоненькой гладкой струйкой текла в чайник вода. Вернулась, полила фикусы в холле и в коридоре. Потом чайник поставила на место.
Часы — шурх, шурх…
А за окном уже ветер утих. И дождя нет.
Кто-то пошел по коридору в умывальник…
Ну да, в половине третьего из Млинска уходит поезд…
Машенька раскрыла тетрадь и стала ждать, когда этот человек подойдет к ней, чтобы из гостиницы выписаться. Сидеть без дела она уже не могла.
Господи, когда ж он подойдет!
Еще только умываться пошел…
Уезжают и шоферы, и командировочные, и транзитные, и матери — все одинаково.
4
К восьми часам пришла Машенькина сменщица Лидия Григорьевна.
— Ну, что тут у тебя? — спросила она.
— А ничего, — ответила Машенька. — Приехали тут люди какие-то…
— На стулья бы их усадила, да и не канителилась.
— Нет, они директору звонили.
— Знакомые, что ли?
— Похоже, что незнакомые. Директор поселил их в шестой, а потом, наверное, затревожился. И в двенадцать часов даже звонил.
— Наверное, начальство. Тут осенью, бывает, на кабана приезжают. И бывает, что издалека едут. Я кого только не повидала.
— Я их не зарегистрировала, так что вы, теть Лид, отметьте их за одну ночь, когда они проснутся. И директор просил сказать, кто они такие.
— Как же ты?.. — забеспокоилась Лидия Григорьевна.
— Я и сама не знаю… Директор говорил, что их пока только на одну ночь… Так что вы за одну ночь с них возьмите и все…
— Я ничего пока брать не буду. Пусть сам он ругается теперь, если пустил в шестой номер, их же не вытуришь оттуда! Я, милая, знаю, как это бывает. Уж так просят, чтоб хоть на ночь одну, а потом не вытуришь!
— Нет, теть Лид, это не такие…
— Да у тебя, ты не обижайся только, всегда не такие! Так что не удивляй.
— Вы только не забудьте, — смутившись от слов Лидии Григорьевны, сказала Машенька. — Отметьте их хотя бы за одну ночь.
— Ладно, теперь не беспокойся, отдежурила, да и иди отдыхай.
— Ага…
— Книжки все таскаешь?
— Да я и не читала почти… — опять засмущалась Машенька.
— А я ничего, выучивайся. Вижу ведь, что у нас не задержишься.
На улице сыро, пасмурно. Машенька секунду постояла на крылечке, чтобы вдохнуть поглубже холодного утреннего воздуха и прогнать усталость после проведенной без сна ночи. Затем не спеша побрела домой.
Одна только центральная улица в городе была покрыта асфальтом, и, благо машин в Млинске мало, люди ходят здесь не по раскисшим от дождя тропкам у палисадников, а прямо по дороге. Дома здесь в основном одноэтажные, но — добротные, толстостенные, из кирпича. Сто лет назад они здесь построены, и маленькие их окошечки словно зажмурились, устав глядеть на белый свет.
В один ряд с жилыми домами стоят магазины. Они почти все размещаются в старых зданиях. И вывески на них висят огромные, отчего кажутся магазины игрушечными.
Глядя на вывески, на знакомые приземистые домики, на ворон, которые, кружась, словно темные, набухшие под дождем листья, опускались на асфальт, а затем, снова взмывали вверх и уносились бог весть куда, Машенька вспомнила, что совсем недавно, этой ночью ей так захотелось уехать. А зачем уезжать? Зачем?
Она пыталась представить ту жизнь, которая только что казалась такой заманчивой, такой привлекательной, и не могла. И уютно ей было от вида знакомой, исхоженной вдоль и поперек улицы. Боже мой, да здесь ноги сами ее несут к дому, нигде у нее больше не будет так спокойно на душе, как здесь: а дома она под одеяло теплое заберется, книжку раскроет, да так вот, с книжкою в руках, и уснет… А к обеду проснется. Увидит огромный куст столетника на подоконнике. Чудесный цветок — живой, полный сока, а совсем неподвижный. И Машенька будет лежать и смотреть на негнучие, утыканные колючками листья столетника. Тюлевые занавески — голубые, словно стеклянные, будут процеживать в комнату легкий, незаметно струящийся свет…
Никогда она ни столетника, ни занавесок не замечала, а вот в Москве более всего припоминался ей неподвижный зеленый куст на окне да занавески. По улицам в Москве она ходила, как по лесу. Глядела по сторонам, ничего не могла запомнить. И более всего было интересно не глядеть, а думать о том, что вот она идет по широченной полной народу улице. А суете вокруг конца нет, ничем суета не заканчивается, нет у суеты никакой видимой цели… Как-то, перейдя через подземный переход, Машенька присела на бордюр. Ноги ныли от усталости. Мчались, мчались по улице машины. Гул стоял — монотонный, незаметный, но тяжкий. Слушала она этот гул, и казалось, что ничего в ней уже не осталось от прежней Машеньки, только ноги ныли. И захотелось хоть на секундочку опомниться. Она торопливо свернула с центральной улицы в один переулочек, затем в другой. Но и переулочки эти делали неслышным ее сердце. И не верилось, что есть на земле уголок, где неподвижно и тихо стоит столетник и где утренний голубой воздух просвечивает сквозь занавески.
К концу своего пребывания в Москве Машенька совсем истосковалась. Но это не значит, что она готова была навсегда уехать домой. Просто ей надо было хотя бы секунду дома побывать, чтобы только убедиться, что Млинск ей не приснился, что когда она вспомнит Светке: «Ой, Светочка, какой же город, Москва!» — то Светка не выпучит на нее глаза, а скажет: «А ты думала!» — «Ага, Светочка, как бывает, в грузовике едешь по дороге абы какой — ни секундочки нет, чтобы опомниться…»
Измучившись одиночеством своим в таком большом городе, Машенька бросалась к кому-нибудь навстречу, спрашивала:
— Который час? Скажите, пожалуйста!
Взглянув на часы, ей отвечали и шли дальше, подчиняясь не известному ей смыслу толчеи на тротуарах, в автобусах, в метро… Она всем уступала дорогу. Но все равно на нее натыкались, а наткнувшись, все равно не замечали.
— Который час? — спрашивала она почти в беспамятстве.
Вместе с ней собиралась поступать в училище такая же, как она, впечатлительная и поэтому быстро измучившаяся, быстро потерявшая чувство реальности девчушка. Однажды она подошла к Машеньке и сказала:
— Тут я одно место нашла, поняла? Ну, можно посидеть по-человечески, поняла? Давай сходим! А то за тыщу километров, — поняла? — приехали, а не посидим по-человечески.
Машенька пошла.
— Кафе, поняла? — пояснила ей новая подружка.
— Ага… — кивнула Машенька, и в сознании ее пронеслись где-то вычитанные или услышанные слова: «Они сидели в кафе».
5
Когда Машенька пришла с работы, дома никого не было. На столе она нашла записку, в которой мать сообщала, что должна Машенька обязательно съесть на завтрак. Но, как всегда, обошлась она чаем с кусочком рисовой запеканки.
Затем Машенька решительно распахнула огромный, загородивший собою половину прихожей фанерный шкаф, достала оттуда свою давно начатую, успевшую просохнуть, но так и не законченную работу.
Это был незамысловатый пейзажик. Когда-то так весело она его начала и так золотились здесь краски! А теперь вот глядела на эти краски словно бы совсем пустыми глазами и не могла придумать повод для того, чтобы вернуть себе прежнее настроение. И чудилось, что совсем глупая должна получиться картина. Но и жаль было, очень жаль было оставлять ее недописанной. Просто, видимо, сегодня не надо было ее доставать. Пустыми глазами глянуть — все равно что навсегда испортить…
Машенька спрятала холст обратно в шкаф, ушла к себе в комнату. Долго не могла уснуть, а книжку взять, чтобы почитать, было лень. Потом все-таки незаметно уснула. И почему-то именно во сне всплыла вдруг тревога: как же могла не зарегистрировать жильцов из шестого номера! «Да ерунда все это, — будто бы успокаивает ее сам директор. — Не видишь разве, что они не какие-нибудь шоферюги или снабженцы!» — «Главное ведь, не вытуришь их потом», — вздыхает о своем Лидия Григорьевна. И Машенька не знает, что делать. Хотя, как выяснилось, все зависит именно от нее, от ее решения. Мужчина, которого она в эту ночь в гостинице на раскладушку уложила, сминает в руках мокрую от дождя шапку, кивает Машеньке: «Ты молодец, я чувствую, что ты все равно молодец. И пейзажик, который у тебя не получился, не выбрасывай, пригодится он, я сам буду все время на него смотреть». Неизвестно, как попал этот пейзажик в руки директору. «Надо наконец разобраться. Сейчас мы все выясним!» — говорит директор и идет по сверкающему линолеумом коридору в шестой номер, стучит в дверь. Дверь распахивается, видит Машенька парня с открытым, как на плакате, лицом. Он смотрит куда-то в свое, мимо Машеньки. И мужчина с матово-темными губами тоже здесь, говорит он: «Мы будем здесь жить», — и именно потому, что он так уверенно сказал это, Машенька с ним соглашается. «Ради бога, живите столько, сколько вам потребуется!» — и ей страшно, что не поверят, — заподозрят ее в иной, тайно хранимой мысли. «Тут все вот в это уперлось…» — поясняет директор причины Машенькиного замешательства и показывает на пейзажик. Темные губы чуть шевельнулись, но ничего не вымолвили. «Да вот же, сюда глядите!» — обиженно умоляет Машенька и отнимает картину у директора, сама пытается ее показать. «Я ж тебе говорю, плюнь ты на все!» — просит ее Лидия Григорьевна и чуть не плачет. «Мешаете вы нам жить в хорошем номере!» — вдруг осердились темные, с матовым отливом, будто вырезанные из линолеума губы. Машенька готова от стыда сквозь землю провалиться, но не уходит она, ждет, что вот сейчас какое-то пока невнятное чувство ее все же наберется сил, и, может быть, вспыхнет яркий, ослепительный огонь, и засверкает все вокруг, затрепещет в пронзительном ясном и чистом сиянии, а потом сияние это, подобное легкой волне, подымет Машеньку, и станет ей понятно, отчего глядел парень с открытым, словно на плакате, лицом сквозь нее, как сквозь стекло — просто он думал о чем-то своем! «Просто он думал о чем-то своем!» — скажет она Лидии Григорьевне. И всем будет легко. Особенно Лидия Григорьевна будет рада, что все так получилось. Так будет она рада, так рада… Но никак не наступает это мгновение. На лице у Лидии Григорьевны уже отчетливо различима радость, осталось только вспыхнуть огню, чтобы эта ее радость ожила и засияла… И раскаивается Машенька, что пожелала такого мгновения. А вдруг оно никогда не наступит? Куда же Лидии Григорьевне потом девать свою обозначившуюся было, но так и оставшуюся бесполезной улыбку? «О чем ты, Машенька, мечтаешь, то и сбудется у тебя», — говорит Лидия Григорьевна, пока еще ни о чем не подозревая…
Не было конца этому сну. Машенька уже проснулась, а беспокойное чувство не покидало ее. И она не вставала, тихо лежала с закрытыми глазами, покорно слушая свою непонятную тревогу.
А на улице, оказывается, распогодилось. Солнечный луч, пробившийся сквозь щелку между занавесками, косо устремился к полу.
Когда кот попадал своим высоко поднятым хвостом в этот луч, то шерсть на хвосте словно бы вспыхивала с сухим электрическим треском.
С кухни доносился голос отца. Он пришел на обед, разговаривал с матерью, которая, наверно, уже давно вернулась из магазина, куда обычно старается ходить за продуктами пораньше, с утра.
Скоро Машеньку позвали к столу. Она неохотно поднялась, собрала постель, умылась.
— Что там новенького на работе слыхала? — спросила мать.
— А ничего…
— Вот и не заметили, как дочка у нас выросла да на работу пошла, — сказал отец привычно ласково.
В другой раз Машенька так же привычно улыбнулась бы ему. Но теперь ей вдруг показалось, что тем самым она отца как бы обманет. Уж он-то изо всех сил старается, чтобы Машеньке было хорошо…
Весь обед она просидела, не проронив ни слова.
— Ты бы по магазинам прошлась, — сказала мать, когда кончили обедать. — Сейчас конец месяца, может быть, туфли какие-нибудь продавать будут.
— А мы со Светкой вместе.
— Только на ужин приходи…
— Приду, ладно, — сказала Машенька.
6
Светка жила в новом трехэтажном доме. Машеньке нравилось подниматься по лестнице на третий этаж и нажимать кнопку звонка у двери. Только в таких вот трехэтажных домах обзаводились электрическими звонками, а у самой Машеньки была на дверях обыкновенная щеколда, и если кто приходил к ним, то прежде чем войти, гремел этой щеколдой.
Была Светка Машенькиной ровесницей. Они и в школе учились вместе, и даже пытались садиться за одной партой, но учителя их, конечно, рассаживали.
Дома у Светки все было по-другому, чем у Машеньки. Отец ее был начальником местного узла связи, и его нельзя сравнить с Машенькиным отцом, который работал штукатуром. У них и мебель была подобрана с большим вкусом, а одну стену полностью занимали стеллажи с книгами.
Светкина мать часто заходила к подружкам в комнату, угощала их вкусным печеньем или еще чем-нибудь, садилась в кресло и начинала расспрашивать Машеньку о ее делах. А потом, заскучав, уходила. Была она полная, мягкая вся, и походка у нее была неслышная.
Иногда заглядывал и Светкин отец. Он как бы нечаянно заходил, останавливался в дверях, несколько мгновений глядел то на Светку, то на Машеньку, потом всегда одинаковым голосом спрашивал:
— Ну, молодежь?..
Машенька замирала под его взглядом, казалась себе вдруг совсем неловкою. Светкин отец подходил к ней и, легонько потрепав по плечу, говорил, как казалось Машеньке, с наигранной грубоватостью:
— Ничего-ничего…
И исчезал.
— Да что ты его боишься? — изумлялась Светка.
— А я не боюсь, — лепетала Машенька смущенно.
— А то он уже у меня спрашивает, говорит, мол, она твоя лучшая подруга, а бывать у нас стесняется.
Машенька мучилась, но ничего не могла с собой поделать. Особенно неловко за себя было после того, как подарил ей Светкин отец ко дню рождения маленький и очень изящный этюдник.
Зашел он к ним и вдруг сказал необычайно длинную фразу:
— Ну, молодежь, кто-то тут у вас рисованием увлечен и у кого-то день рождения скоро?
Машенька запылала вся, а он положил перед нею этюдник:
— Вот, через посылторг доставал, пользуйся.
И Машенька так засмущалась, что даже поблагодарить забыла. А потом себя кляла.
На этот раз на звонок в дверь открыла Светкина мама.
— Ой, Машенька, — сказала она обрадованно. — Давненько ты у нас не была, проходи.
— Здравствуйте, тетя Таня, я к Светке, на минуточку.
— Она только что проснулась… Ох, ругаю я вас, ругаю, — Светкина мама всплеснула руками, вернее, медленно их развела в стороны, а потом плавно опять соединила вместе. — Прямо как старушки ночами дежурите… Уж учились бы или другую работу искали… Виктор Петрович куда угодно бы вас пристроил! Нет, уперлись же, одна в гостиницу, другая на телефонную станцию.
— Ладно, мам, — из-за спины тети Тани высунулась взлохмаченная Светкина голова. — Опять завела пластинку! Думаешь, ей интересно слушать?
— Да я ж к ней как к родной дочери обращаюсь! — Тетя Таня опять развела руками.
— Мы в магазин сходим, ага? — сказала Светка. — Я соберусь, и пойдем.
— Думайте, думайте, девочки! — сказала тетя Таня напоследок и оставила их одних.
Пока Светка одевалась, Машенька рассказывала ей о ночном происшествии.
— И парень, ты бы видела его, Светочка, — она запнулась, подбирая слова, — ну, в общем помнишь, как в том фильме итальянском, недавно смотрели. Я даже растерялась, а потом думаю, плевать мне на него… Хотя тот, который постарше, на артиста еще больше похож…
По магазинам ходить Машеньке очень нравилось. Иногда они со Светкой на это целый день убивали.
— Ты представляешь, — вспомнила Светка. — С тобою только поговорили, звонит Алешка. Говорит: «Сегодня на танцы с Машенькой приходите». А я говорю: «Сам ей и позвони». А он говорит: «У меня своя стратегия, и ты ей не говори, что я звонил».
— Ненормальный какой-то, — сказала Машенька и отвернулась, пытаясь скрыть нетерпение узнать еще что-нибудь о разговоре с Лешкой.
Потом долго ходили они по всем отделам универмага. Около часа толкались у витрины с косметикой, наконец в обувном магазине вдруг сами глянули на Машеньку коричневые, с легким тоненьким каблучком туфли. Светка засуетилась, потому что ее размера не было, а Машенька принялась примерять. Сунула ногу внутрь прохладной и гладкой туфли, потом не утерпела, надела и другую туфлю, сделала несколько шагов, взглянула на Светку…
— Блеск! — сказала Светка.
Потом опять вернулись к косметике, но коробка с туфлями не давала Машеньке покоя, и глазеть на витрину ей уже было скучно.
— Ты попробуй надеть туфли с серой юбкой, — посоветовала Светка.
— Мне не нравится она…
— А с платьем кремовым?
— Не буду же я и осенью под плащом его носить…
— Нет, туфли, конечно, что надо… Ты на танцы-то придешь?
— Ой, даже не знаю.
— Да ты чего насупилась-то!
— А в чем я пойду?..
— Ну ходила же! И потом не придумывай, серая юбка с кофтой тебе очень хорошо… Я, например, свою юбку уже сто лет ношу!.. В общем, я зайду за тобой!
7
Мать туфлям очень обрадовалась. Тут же Машенька начала доставать все свои юбки, кофты, платья и совсем расстроилась.
— А вот это? — спрашивала мать.
— Да что ты, мам, в самом деле… — чуть не плача отвечала Машенька.
— Постой, сядь, вот так… И успокойся, — мать села рядом. — Ну, говори, что произошло? Какая муха тебя укусила?
— Да ничего не произошло, с чего ты взяла? — Машенька попробовала встать, но мать ее удержала.
— Сказал тебе что-нибудь кто-то, а? — допытывалась мать.
— Никто ничего не говорил…
— А может быть, у тебя опять свидания с этим Лешкою? — мать даже просияла, решив, что наконец угадала.
— Как будто он мне нужен очень! — обиделась Машенька.
— Ну, тогда скажи, что произошло, и я отстану, скажи, доченька, а?
— Просто, как неполноценная какая хожу… — губы у Машеньки задрожали, она отвернулась. Ей и вправду начало казаться, что она всегда очень плохо одета.
— Да кто ж еще так свою дочку водит, как я! — воскликнула мать. — Ты думаешь, о чем говоришь?!
Машенька подошла к зеркалу. Увидела в зеркале маленькую и худенькую девочку, одетую в новые туфли, в обыкновенную, серую, ниже колен, юбку и в белый пуховый свитер с кожаным пояском.
— Знаешь, мам, не обязательно ж иметь сто платьев, а хоть бы одно и что-то особенное… В Москве, например, одна я была в кофте и юбке.
Мать тоже подошла к зеркалу.
— Глянь, — тихо сказала она. — У тебя глазки хорошенькие какие, и волосы… А хочешь, я тебе по той выкройке, которую ты у Светкиной мамы взяла, очень быстро платье сошью?
— Из чего?!
— Из материала, что недавно купила!
— Ты такие платья, как на выкройке, сроду ни на ком не видала!..
— Э-э, ты не знаешь своей матери!
Однако Машенька ничего не ответила, сняла туфли, переоделась в халат и легла на диван с книжкой. Лицо у нее было насупившимся, брови сдвинутыми.
Когда вернулся отец, мать вовсю строчила на швейной машинке, а Машенька тихо плакала.
— Чего это она? — спросил отец.
— Дурь в голову въелась, разве не знаешь? — ответила мать.
Отец переоделся. Затем очень долго не умывался. К Машеньке зашел он как бы нечаянно.
— Ну, не плачь, — сказал он.
— Ремень бы взял, да ремнем, — подала мать свой голос из соседней комнаты.
— А ты замолчи, дочка одна у нас.
— Мать шьет, а она вместо благодарности представления тут устраивает.
— Да не надо мне ничего от вас! — закричала вдруг Машенька, и сама не своя вскочила, быстро оделась, накинула плащ, косынку, выскочила из дома.
— Потому что насмотрелась в Москве на разных, прости господи, что скажешь!.. — крикнула ей вдогонку мать.
На улице начало смеркаться. Машенька медленно шла по середине дороги, переступая через лужи.
В сером небе замерли ветви деревьев. И небо было неподвижное. А там, где улица кончалась, вздымался широкий и просторный холм, изрезанный тоненькими ниточками лесополос. Холм был уже весь перепахан, днем он был черным, как грачиное крыло, а теперь в сумерках стал лиловым.
Кто-то торопливо шагал сзади. Машенька обрадовалась, когда обернувшись узнала Лешку.
— Приветик, — сказал он.
— Здравствуй.
Сначала шли молча, потом Лешка сказал:
— А то и не разговаривают тут с нами…
— Сам же молчишь.
— Я не молчу.
— Ну и я не молчу, — нарочно сердито ответила Машенька.
Лешка остановился, взял ее за локоть, сказал уже примирительным тоном:
— Маш, ну с тобой прямо нельзя по-человечески…
— А с тобою можно? — Машенька опустила глаза, таким беспомощным было у Лешки лицо. Потом на нее как бы горячая волна накатила, и, не слыша своего голоса, она промолвила:
— Да если б с тобой можно было по-человечески…
Плыла сквозь ее горло, сквозь ее виски горячая волна, колыхалась. И будто зажмурившись, Машенька стояла — ничего она не видела перед собой, а только слышала, как колыхалась и колыхалась волна. И было ей одиноко, хоть плачь. Было и уютно чувствовать вот это свое внезапное одиночество. Но не умея найти понятной причины своему состоянию и страдая из-за этого, она прошептала:
— А вдруг я умру…
Лешка взглянул на нее с испугом. Потом по лицу его пробежала усмешка.
— Любишь ты воображать…
Щеки у Машеньки запылали. Ей вдруг стало стыдно: нет, не стыдно даже, а обидно.
— Дурак ты, — произнесла она почти с ненавистью, потому что никак не могла простить своего такого сладкого, такого мучительного и жуткого признания ему; а в чем она призналась — этого она и сама не могла объяснить.
— По-моему, — сказал Лешка, хмуро глядя куда-то в сторону, — ты себе очень много позволяешь.
Он продолжал идти рядом, но уже как бы нехотя. И вид у него был совсем унылым. Машеньке стало еще более обидно.
— А что я себе позволяю? Я, может быть, действительно… — она запнулась.
— Умрешь? — опять усмехнулся Лешка.
— Ну какой же ты в самом деле… Между прочим, тебя никто не просил гулять тут со мной.
Улица кончилась, дорога свернула в поле. Стало просторно. Голоса их зазвучали непривычно глухо и, казалось, тут же таяли во все более сгущавшихся сумерках. Они умолкли, глядя на далекий, темнеющий вполнеба холм.
— Ну, хочешь, я тебе скажу, — произнес Лешка совсем глухим, словно из самых сумерек возникшим голосом. — В общем, я хочу сказать, чтобы ты не думала, что я просто так…
Машенька напряженно не сводила глаз с холма, будто это оттуда кто-то ей собирался сообщить что-то важное.
— А то ты думаешь, что я просто так… — продолжал Лешка уже почти угрюмо. — А я вообще без тебя не могу…
Он умолк, а Машенька продолжала глядеть на холм.
— Знаешь, Лешенька, это все у тебя пройдет, — сказала она затем почти наугад, лишь потому, что надо было что-нибудь говорить. Лешка ничего не ответил.
— Это все у тебя пройдет, вот увидишь, — повторила она уже более уверенно.
Господи! Никто никогда еще не объяснялся ей в любви, если не считать полученных в школе полусерьезных, полушутливых записок. А вот же вдруг почувствовала себя она всезнайкой-старушкой, прожившей длинную-длинную жизнь. И стало ей как-то очень спокойно. И не казалась она себе глупенькой…
— Встретишь ты себе девушку, — продолжала она. — Полюбишь ее…
— Слушай, Маш, помолчи… — отозвался Лешка.
Однако Машенька на его слова не обратила внимания и добавила:
— Я правду говорю.
— Просто тебе это не нужно…
Машенька опять оглянулась на холм и почти с удивлением обнаружила: все, что ее недавно так мучило, казалось теперь неправдоподобным.
— Я пойду, — сказал Лешка угрюмо.
— Нет, постой, — она взяла его за рукав куртки. Он послушно остановился, и ей стало еще спокойнее. Закрыв глаза — так ей спокойно было! — она прижалась щекой к прохладной и очень мягкой его куртке. Наверное, могла бы она и всю жизнь вот так прожить. И больше ничего бы ей не желалось. Потом под курткой, как где-то глубоко под землей, в бездонном ее пространстве, различила она гулкие и сильные толчки. И замерла, как это невольно делала в гостинице, когда слышались удары часов. «Сердце ж его!» — изумилась Машенька с неожиданной благодарностью и крепко-крепко обняла Лешку.
Лешка ткнулся ей в щеку лицом. «И нос у него холодный…» — все с тою же радостной благодарностью подумала Машенька и сама поцеловала его в губы, а вернее, почти в подбородок, потому что Лешка стал вдруг совсем неуклюжим.
— А теперь пойдем… — сказала она каким-то вдруг осипшим голосом.
Город, распластавшись впереди, на дне ставших почти непроницаемыми сумерек, как бы в забытьи, мерцал редкими тусклыми огнями, был совсем незнакомым, или даже не незнакомым, а как бы уже ничего не значащим. Машеньку в эти мгновения, наверное, надо бы было очень долго убеждать, что сейчас она вступит на тихие и знакомые улицы этого города, что возвращается она именно домой, что, вернувшись, возьмет книжку, уляжется, поудобнее устроив подушку, а потом уснет, а завтра пойдет на работу, Машеньку, наверное, надо было бы долго убеждать в том, что она сама прекрасно понимала: ничего, абсолютно ничего не произошло в этот вечер! Но вот она, Машенька, шла, прислушивалась к тихой и прозрачной ночной тишине, всматривалась в редкие, словно оцепеневшие, словно остановившиеся в своей тайной жизни навсегда огни — и эти мгновения казались ей необычайно значительными.
А когда подошли к калитке Машенькиного дома, она остановилась, оглянулась на окна, а потом, словно сама же прислушиваясь к своим словам, сказала:
— Я, Леша, уеду скоро…
Мать встретила Машеньку вся сияющая.
— А ну-ка зайди сюда! — сказала она.
Оказалось, что платье она уже наметала и можно было его примерить. Машенька глазам своим не поверила.
— Зови отца! — сказала мать.
Отец оглядел, махнул рукой, мол, ничего я в этом не понимаю, потом сказал:
— Уже десятый час, а мы не ужинаем…
— Ну, как, довольна? — спросила мать.
— Ага.
— Давай же ужинать будем, а потом я быстро прострочу все швы и завтра можешь надевать свое платье.
— Нет, ложись спать…
— А вот не лягу теперь, пока не сделаю.
— Как хочешь, а только зачем спешить?..
— Тут я и не по выкройке кое-что сделала, — мать разложила платье. — Видишь, оборочки какие на кокетку я тебе посадила, а?
— Ага…
— Лучше ж стало, а? — допытывалась мать.
Машенька поглядела на картинку в Светкином журнале, потом на платье, потом опять в журнал… Но уже не было у нее сил гадать, что лучше: с оборочками или без.
— Конечно же, мамочка, с оборочками лучше… — сказала она, а потом, постояв над платьем ровно столько, чтобы только мать не обидеть, ушла в свою комнату. Немного посидела, сложив ладони на коленях, затем вспомнила, что надо ужинать, и ушла на кухню, чтобы собрать на стол.
— Света к тебе заходила, — сказал отец. — Вы не встретились?
— Нет…
— Гм… — отец откашлялся. — А где ты была, а то десятый час, я смотрю…
— Гуляла…
А за чаем он опять сказал:
— Вот и мать волновалась, ужинать не садились… Ты хотя бы сказала, куда идешь, если, мол, надолго…
— Как будто я не взрослая…
— Оно-то так, а все ж мы родители…
— Ну, пап…
— Я говорю, все ж мы родители, — уже с какою-то упрямой настойчивостью повторил отец. — Мать надо бы жалеть.
Машенька быстро допила чай, убрала посуду. И уже легла спать, а родители все не могли угомониться. Мать строчила на машинке. А отец бухтел и бухтел:
— Ты ж мать, ты б и поговорила…
— Надо было в Москву-то не отпускать, — сердито отвечала ему мать. — Как из Москвы приехала, так и стала самовольничать…
Машенька лежала с закрытыми глазами, когда отец к ней вошел.
— Гм… — он осторожно откашлялся, но, решив, видимо, что Машенька уже спит, тут же повернул обратно.
Машенька не выдержала.
— Пап… — позвала она.
— А я думал…
— Я не сплю, — призналась она виновато.
— Я так вот думаю, день я на работе, а вечером тебя нет… Думаю, мол, и не переговоришь ни о чем… Вот тут я сяду…
— Садись, пап…
— Раньше было, руками шею обовьешь, просишь, чтоб я рассказал чего… Ну, выросла, — он вздохнул. — Теперь, слава богу, туфли сама покупаешь, наряжаешься… Может быть, лампу включить?
— Не надо, давай так…
— Давай так…
Он сидел, сгорбившись, уперевшись локтями в колени, и сминал, сминал в ладонях край Машенькиного одеяла…
— Я ж говорю… — заговорил он опять. — Было, к матери прилипнешь, спать вас не разгонишь. А теперь, что ни скажи, все не так…
— Да разве ж я…
— Как-то ты переменилась все же…
— Пап, ну с чего ты взял, что переменилась? — Машенька взяла его руку. — С чего ты взял?
— Мы родители, потому и замечаем… — голос его дрогнул.
— Это все ты придумываешь, пап, честное слово.
— Я к тому, что, может быть, переживаешь из-за своего училища. Мать говорит, высохла ты…
— Мало ли чего мать скажет!
— А у матери, думаешь, не болит сердце, а? Она тоже переживает… А если, мол, чего не так, то брось свое рисование, а? И не ломай свою голову над чем зря… Мы сроду не слыхали про это училище и, не будь тебя, не узнали бы никогда. А ведь прожили жизнь!
— Все у меня так, — поникнув вся, прошептала Машенька.
— Да и женское ли дело, голову ломать! — продолжал отец. — Мы б спокойны были, а ты б только заботилась про то, как одеться… А то и я уже не знаю, как подступиться… И мать уже извелась… А хочешь, — отец выпрямился, голос у него стал смелее. — Хочешь если, то бросай работу, сиди, готовься в свое училище… Мы ведь тебя не заставляем работать, только бы на пользу, а?
Вот этого лучше бы он не говорил. Машенька отвернулась.
— Ну дак как? — спросил отец уже расстроенно.
Неподвижно лежала Машенька и слушала, как стучит в соседней комнате мать своею швейной машинкой.
— Ну дак как? — повторил отец каким-то очень жалобным голосом.
Слезы набежали на глаза, тихие и незаметные. «Лучше бы никто никогда меня не любил», — хотела сказать она, но не хватало сил вымолвить что-нибудь.
«Жила я бы одна…»
— Раз уж проговорили мы столько, то давай же до чего-нибудь и договоримся…
Она не выдержала, шмыгнула носом, потом повернулась к отцу и неожиданно с большим облегчением для себя прошептала:
— Папочка, да я ведь никуда и не поступала…
— Так… — отец поднялся, прошелся по комнате, потом сел, сказал: — Вот и хорошо, что призналась. А то, действительно, ты себе закрутила голову, мы себе…
— Я побоялась…
— А это другое дело, — не меняя тона, продолжал он. — Это очень даже понятно, тут ничего такого нет… Первый раз ведь так далеко от дома одна поехала. А второй раз посмелее будешь. Люди незнакомые, это понятно…
— Да не людей я побоялась, — успокоившись его обычным сочувственным тоном, сказала Машенька. — Просто вот я живу так, живу, все меня знают, и вдруг я уже не такая… Ну, не могу тебе объяснить… Ну, скажи, пап, кто я такая есть, чтобы именно я, чтобы именно мне стать художницею? Там такие люди поступают, ты бы видел! Стыдно ведь, пап, перед людьми будет, если окажется, что нет у меня особых способностей, что только смелостью себе дорогу пробиваю… А люди если не сомневаются, то, значит, знают ведь, зачем хотят поступить учиться? А? Ну, в самом деле, кто я такая есть, а?
— Тут я тебе, дочка, не советчик, — сказал отец подавленно. А потом все же, как бы извиняясь за свою беспомощность, заключил: — Только я тебя ничему плохому не учил, и если что не так, то не обижайся. Никто ведь не знает, где потеряешь, где найдешь? Я вот работаю себе и работаю, или мать, к примеру, возьми…
— И тебе не бывает скучно?
— А когда ж скучать… Вот и домой пришел, тута ты…
— Если так, то зачем жить тогда?.. — не поверила Машенька.
— Живут люди, дочка, не из-под палки, так-то… Вот и тебе живется само по себе да и живется… Жизнь не остановишь. А ты маешься, дочка, это не правильно…
— Ладно, пап, — сказала Машенька. — Ты иди спать, только никому не говори о нашем разговоре. Пусть время само покажет…
— Ну и хорошо… — голос у отца, однако, стал настороженным. — Вот и хорошо, что решила подумать.
Машенька ничего не ответила.
— Ну, спи, — отец вздохнул. — Спи.
Постоял немного над ее кроватью, потом вышел.
Машенька не знала, хорошо это или плохо, что получился у них с отцом откровенный такой разговор. А вообще было бы лучше, если б ее не любил никто, если бы никому она вот такая глупая не нужна была. Спряталась бы она сейчас от всех подальше и жила бы одна… И встретился бы ей, например, Лешка, она бы ему сказала: «Ничего ты, Леша, не понимаешь». И было бы ей грустно жить — так грустно, так грустно! — но зато спокойно, и она бы знала про себя все и сказала бы Лешке: «Такая я уж несчастная, Лешечка. А ты живи так, как все живут…» А картины свои она бы сожгла…
Нет, сожгла бы она все картины свои вместе с этюдником хоть сейчас, только бы хоть одна душа живая дрогнула по-настоящему и поняла, как ей, Машеньке, грустно на свете жить дальше…
А ночь глядела в окно как-то безгласно — немая, без единой звездочки на небе ночь. И только ветер иногда вздыхал, шевелил густую, тяжелую тьму и опять затихал.
1982