Поколение — страница 3 из 41

Люди за сеткой скучились вокруг инструктора, внимая его наставлениям. На лицах их — безучастие еще владеющего ими сна, его потревоженная истома. Почему человек обыкновенно хмур утром? Ведь с пробуждением мы рождаемся заново и лишь опыт, знание, привычки и болезни отличают нас от новорожденных. И те, кто мудр, извечно почитают благость утра за начало жизни, которой суждено длиться день. День — это маленькая жизнь. Что мы вчерашние для нас сегодняшних? Воспоминание. А подчас и просто чужие люди… И лишь память возвращает нам осознание нашего многодневного бытия. Идея перерождений? Она верна — каждое утро мы встаем другими, но перерождение наше в нас же, а за гранью самого глубокого из снов перерождений нет, и сказка о вечной душе и вечной жизни ее — всего-навсего боль и стремление человека не утратить память о себе прежнем и вот так же неохотно рождаться утро за утром.

— Обход, сэр, — кланяется в дверях Катти. — Младшие врачи ждут вас…

Прошло два часа. Если день — жизнь, то она еще впереди, что не сказать о моей жизни вообще. Как таковой.


— Да, я скрыла от вас, простите… — Истонченная болезнью рука, как бы выпавшая из просторного рукава кимоно, удерживает меня. — Но я надеялась, и вы должны понять… Я думала — там, в Европе, ошиблись… Ведь я прекрасно себя чувствовала, я ничего не замечала… Доктор! Вы же… вы делаете чудеса! Я заплачу, у меня есть деньги! — Она закрывает лицо ладонью и стискивает зубы, глотая истерический всхлип. — Вы знаете лекарства… восточные лекарства, которые…

— Поймите, — мягко отстраняю я ее растопыренные отчаянием пальцы, вцепившиеся в мой халат, как в край обрыва, — я не гоню вас из клиники, но онкология — не наш профиль. И ваши врачи в Бельгии окажут вам куда большую помощь, чем мы. К тому же прогноз болезни, уверяю, не из худших…

Грустный, пустой разговор… Я веду его не впервые. Их было много и будет еще больше — тех, кого приводит сюда лукавый поводырь веры в чудесное, в свою избранность, в вечность осознания себя в этом мире вещей и живого, где живое утрачивается быстрее и незаметнее, чем вещи. И странно то, что люди эти — в большинстве — логичные практики, даже циники, отказываются вспомнить в своей беде ту банальную истину, что всем живым правят деньги и любой секрет был бы куплен, выкраден и продан в расчете на громадный гонорар и славу спасителя миллионов страждущих.

— Господин доктор… — В двери медсестра-китаянка.

Глаза ее таят настороженность, брезгливость и страх при виде больной, но это там, в зазеркалье глаз; там рождается мысль о неизбежности конца и о счастье его неопределенной отдаленности на сегодня, а так — взгляд ее внимателен, мил и строг одновременно.

— К вам — белый господин…

— Возвращайтесь. — Я дружески стискиваю худенькую кисть, безвольно сминающуюся под моими пальцами. — И продолжайте лечение. Ваши врачи ничуть не хуже, к тому же — там друзья, близкие, родина… Вы не будете одиноки, как тут… — Я иду к двери, а за спиной — виснущий стон безысходного плача и суетливый крахмальный шорох спешащей ободрить и утешить медсестры.

На улице — царство солнца, и мириады бликов его нежатся на листве, газонах, остекленело застывших струях фонтана, на чугуне решетчатых ворот; на красной, будто накаленной, эмали такси, стоящего при входе в клинику. У такси — высокий, бледный человек. Прилизанная прическа, живая порочная чернота улыбающихся глаз; белая рубашка свободного покроя с пятнами пота под мышками и легкие, цвета хаки брюки. Я иду навстречу этой маске, сочетающей любезность, юмор и безусловное уважение.

— Робинс, — представляется гость, увеличивая размер улыбки на миллиметр.

Это американец. И дело не столько в бостонском произношении, сколько в диапазоне его улыбчивости. Ритуал улыбки — искусство, в полной мере доступное только янки.

— Я от мистера Чан Ванли… — Губы его каменеют, и на влаге фарфоровых зубов мгновенно поселяются солнечные зайчики. Очевидно, он желает выяснить, каковой будет моя реакция, но я бесстрастен не только лицом, но и существом своим, и потому, улыбаясь на какой-то миг уже жалко, он выдавливает:

— Последнее время меня беспокоит печень… И мистер Чан Ванли рекомендовал мне проконсультироваться у вас…

Ну что же, ситуация ясна. Господин Робинс, прибывший решать вопросы, связанные с героином, решает заодно и подлечиться. Последнее обойдется ему недешево.

— Я не признаю новомодных лекарств, — объясняется мне по пути в беседку. — Каждому снадобью, прежде чем оно станет лекарством, должен предшествовать опыт его применения. А опыт — это долгие, долгие годы… Вы лечите травами, насколько я в курсе, и опыт вашего метода — столетия, так? О, — он садится, смущенно хлопая себя по ляжкам. — Я бесцеремонен… Сразу о деле! По вашим обычаям… вы ведь китаец? — следует вначале коснуться погоды…

— Ну, то, что сейчас жарко, очевидно. А если о национальности, я уроженец Тибета…

Странно. Господина Робинса не должна беспокоить печень. Сердце… да. Толстый кишечник. Нервы. Родился он в начале декабря. Пониженное давление. Но не печень. Я вижу это по его ладоням, шее, по радужной оболочке глаз, по всему его состоянию. В основном он здоров и здоровье свое бережет как высшую драгоценность. Хотя в молодости растрачивался более чем легкомысленно… Тогда что его слова? Ложь? Мнительность?

— Знаете, — течет светская болтовня, — когда я ехал к вам, мне пришла мысль… Допустим, лекарственные растения из Тибета перевезены к нам, в Америку. В супероранжерею, где учтено все: климат, состав почвы… По-моему, целительные их свойства убудут… Изменится состав… Тот же тысячелистник, аир, барбарис; они растут повсюду, но…

Я вспоминаю нынешний сон. Вернее, стараюсь постичь то тревожное чувство, которое он поселил во мне. И думаю о тех развилках жизненного своего пути, где было много стрелок, и последуй я направлению какой-нибудь, отличной от той, что избрал, я бы не сидел сейчас здесь и вообще мог бы стать кем-то другим… И был бы я счастлив, будучи не собой?..

Конец пароля. Он врывается в мое сознание грубо и явственно, обжигая слух, и я едва не теряю лицо: что это? Совпадение? Провокация? Правда? Три года минуло после последней моей встречи со связником, и вот… Робинс с нажимом, разделяя слово от слова, повторяет. И в масляной черноте его глаз стылое, тревожное выжидание. Отвечаю. Невнятно, с опаской, будто касаюсь прижатой рогатиной кобры. Уже три года у меня не появлялся никто, три года я был в консервации, хотя знал: когда-нибудь кто-то придет и наступит час…

Он одергивает на себе рубашку, как бы стряхивая прежнюю позу, необходимость улыбаться, прежнего себя, и говорит замороженным голосом:

— Печень — предлог…

— И не очень-то убедительный, — в тон ему отзываюсь я. — Куда лучше было бы сослаться на давление, на кишечник… Мне придется доложить шефу о несостоятельности ваших жалоб.

— Докладывайте… Скажите, невроз. Надо лечить…

— Вы здесь… это связано с порошком?

— Героин? — морщится Робинс. — Да нет… Бизнес, крупные закупки антиквариата. Но это… не имеет к вам отношения. — Он качает мыском замшевой сандалии. — Однако к вам у меня тоже дело. Вы часто наведываетесь в Тибет?

— Два раза в год. Езжу за травами… Но не один. Обычно — с группой, на вертолете через Бирму. Там они получают сырье для порошка. Потом делают крюк, я оплачиваю… Скоро они летят снова, надо что-то доставить туда…

— Вы должны попасть в состав группы, — на выдохе заявляет Робинс и отламывает бледный цветок плюща с лианы, заползшей в беседку. Зачем-то растирает лепестки в пальцах. — Причем — попасть вместе с еще одним человеком. Со стороны. Оттуда он уйдет на север.

— Но в Тибете мне нечего делать… Сейчас не сезон…

— Я понимаю. — Он катает между ладоней серую горошину того, что было цветком, выбрасывает ее на песок аллеи. — Задача не дважды два. Но вы обязаны что-то придумать.

— Ввести в братство человека… вы представляете, что это? Затем… не я назначаю состав группы, я вообще ничто… Там опытные, проверенные люди, у каждого свои функции, инструкция…

— У вас же были подобные ситуации…

— Да, но не там… Потом тогда от меня требовалось лишь присутствие… Я как наблюдатель убеждался в благополучном исходе операции и не более…

— Это необходимо, — чеканит он и встает. — И знаете… дайте мне какие-нибудь таблетки. От мнительности. Да, в самом деле… давление. Вы правы. У меня гипотония. Так, может… подлечиться? Я буду здесь месяц или около того, а клиника — постоянный контакт… Никаких вопросов… Кстати, ваши знакомства и действия контролируются?

— Я в братстве, — говорю я. — Тут контролируется все.

— Ну да-да, — кивает он рассеянно и вдруг оживляется: — Между прочим… Я слышал, что с Чан Ванли вы познакомились на почве его какого-то недуга?

— У него импотенция, — отвечаю я. — Улучшение или ухудшение — во власти врачевателя.

— Вот как? — улыбается Робинс на этот раз чистосердечно.

— И проказа, — добавляю я, видя, как улыбка эта столь же естественно меркнет.

— Простите?

— Но вы же не собираетесь с ним целоваться, как, впрочем, и он с вами, — успокаиваю я. — Затем на Востоке это достаточно популярная болезнь, и страшатся ее здесь гораздо менее, чем у вас. Вам к тому же сорок шесть…

— Простите?

— А инкубационный период лепры достигает иногда двадцати лет. У вас есть все шансы умереть больным проказой от рака, о проказе не подозревая…

— А вы шутник, мистер Тао, — берется он за ручку дверцы автомобиля. — Я позвоню вам… Шутник!

Сквозь внезапный озноб, застилающее красной чернотой глаза солнце, хоровод мыслей я отвечаю про себя и себе, что шутки порой — не что иное, как вызов ситуации, когда совсем не до шуток… И смутно открывается тайная суть сна… Она — в том прошлом, что начиналось от первого прикосновения рук матери до ускользающих мгновений уже настоящего, где я оцепенело смотрю на кирпичного цвета пыль, убегающую от тупо устремленной куда-то машины. И объяснить эту понятную суть невозможно так же, как невозможно вспомнить лицо мамы, которое я бы узнал из тысячи лиц.