Поколение — страница 6 из 41

— Но еда? Снаряжение? — спрашиваю я с испугом. — У вас же будет огромный рюкзак. Возникнут вопросы. Затем — вы исчезаете. Как… все это решить?

— Простите, мистер Тао, но точно такие вопросы я хотел бы задать… вам.

— Вот я и предугадываю их, — переигрываю я конфуз. — Чтобы вы уяснили, насколько все будет непросто.

Он, сбитый с толку, кивает.

Мне ясно, что ни идей, ни какой-либо помощи ждать от него не приходится. Разве сочувствия… Но оно неуместно. Он исполнитель, слуга приказа. Последнее звено цепи. Но и самое главное, потому как цепь замкнута, в чем и суть ее. Итак, вопрос вопросов: что делать?

Невольно представляется самолет, ищущий утерянный курс в ночи. Одинокая борьба летчика в стеклянном колпаке над грохочущей бездной и безмятежность спящих пассажиров в тихом уюте салона. У них та же конечная цель, что и у летчика.

— Завтра вы пойдете в порт, — слова опережают мысли, — и найметесь докером. И будете жить не в отеле, а в бараке. И одеваться так, как одеваются докеры, и есть то, что едят они. Только тогда я смогу рекомендовать вас шефу как толкового отчаявшегося парня, готового стать верным и благодарным к тем, кто поможет ему. Дать вам работу в клинике я, скажем, покуда колеблюсь, но в качестве сортировщика трав и лаборанта вы бы мне подошли. Так что идите в порт.

Определить его реакцию как восторг я бы не рискнул.

— Далее. В братстве вам придется принять обряд посвящения. И главное в вашей готовности к ритуалу — простота, заискивание и уничижение себя. Вы — голодная собака, выклянчивающая кость. На сей день подобные черты в вашем облике и в манерах отсутствуют напрочь, однако, полагаю, работа в порту исправит положение… А сейчас с точки зрения моего шефа вы смотритесь просто-таки подозрительно. Человек из полиции. Этакий молоденький, хваткий инспектор. Простите… В общем, внешность — это тоже… А интеллект — пусть! Но погибший, утраченный, оставшийся лишь в той льстивой, уже наносной обходительности, что преследует понятную всем цель — понравиться и быть допущенным к столу… Только учтите: подонки умны. Надо сыграть точно.

— Значит… докер, — роняет он озадаченно.

В эти секунды он — наедине с собой, без маски, и я постигаю его — чужого среди чужих; решающего кем-то заданную задачу, в чьем условии его смысл и судьба. Часть задачи, только что — небрежно, экспромтом, составил я, распорядившись и частью чужой жизни.

Шум толпы, будто ожило немое кино ее течи, и снова щелчок замка… Фирма «Тоета» гарантирует прекрасную звукоизоляцию. Звукоизоляция, вероятно, прекрасная вещь. Необходимая.

Мне думается, всех, идущих в колее жизни, удерживает в ней вера. Вера в тех, кто вокруг тебя, вера в людей. Она всегда омрачена сомнением, но она остается верой, потому что кто-то извечно сильнее, кто-то умнее, кто-то убедительнее… Вначале человек верит родителям — они его боги; затем — кумирам или старшим по положению и званию; после — мудрецам… Кто-то верит в бога, но бог не определяет жизнь, он определяет нравственность, реченную через священные книги, написанные людьми, а те же жрецы пытаются верить другим жрецам… И вот — кому же верить? Кто подскажет, как правильно, и кто будет истинен? Наверное, тот, кому уже не во что верить и кто не хочет верить ни во что. Но кто это? Бог? Тогда как мне нужна встреча с богом! Естественно, здесь, на Земле. Но не будет ее. Потому что, кому объяснится все, тому уже не надо жизни. Неужели познание высшего смысла обращает все в бессмыслицу? Тогда Юуки права. Но ей я не верю.


Выслушав мое ходатайство относительно нового лаборанта, Чан Ванли процедил:

— С какой стати? Таких в порту… их тысячи.

Я горячо уверил, что из тысяч необходим именно этот.

— Если он окажется… предателем, вы поплатитесь наравне, — заявил глава братства замогильным голосом. — Завтра в семь — ритуал. Для вас обоих. Да-а! Его зарплата — ваша проблема.

Пятясь задом, я вышел, благодаря.

А вечером следующего дня сидел в подвале виллы, куда был доставлен с завязанными глазами и Тун.

Три старших брата в черных кимоно, расшитых серебряными драконами и тиграми, по очереди взывали к нам, коленопреклоненным. Я был обращен в надлежащую веру и отполз в угол, наблюдая, как заклинают моего протеже.

— Если сердце твое дрогнет и ты отступишь, смерть твоя будет мучительной, и лучше, если бы ты был сварен в нечистотах, — вперившись взглядом в серый комок распластанного человека, провозглашал Чан Ванли.

— Если корысть овладела тобой и ты украл деньги братьев твоих, лучше бы, если б ты был сожран акулами, — подпевал второй старший брат.

Третий старший брат после каждой фразы бил плашмя красивым декоративным мечом Туна по голове.

Удивительная эта пошлость театральных балахонов, напудренных лиц, игрушечного клинка была парадоксальна своим несоответствием с сущностью кривлявшихся здесь людей — расчетливых, умных, повелевающих сотнями им же подобных слуг, что тоже, наверняка, недоумевали над дичью таких вот обрядов — бессмысленных спектаклей, где зрители — сами актеры. А может, действо необходимо как метод оглупления глупостью? Или — как некая материализация идеологии? И чем нелепее действо и уродливее материализация, тем нагляднее утверждение идеологии? Наверное, так, если задуматься о сектантстве вообще.

У Туна были ошарашенные, но покорные глаза. Звучала присяга, лилась кровь на жертвенник и в кубок, скрепляя клятву новенького с заветами хозяев его, а я, глядя в сумрак бетонного душного подвала, вспоминал ту страну, откуда прибыл Тун. Как же ему должно быть странно здесь, как инопланетянину…

Детство. Начало весны. Треснутая штукатурка детдомовской школы. Большая перемена. Капель и солнце. Ноздреватый снег под саженцами яблонь. Высыпавшая на двор ребятня. Гомон восклицаний. Куцые казенные пальтишки и ушанки.

Я смотрю в прошлое, будто через бинокль, одновременно пытаясь выправить в нем четкость. Только напрасно — контуры неизменно уплывают, и остается угадывать в смазанных пятнах лица и в разрозненных звуках — слова. Боже, о чем я говорил тогда с этими мальчишками, своими сверстниками на почти утраченном теперь языке? Не вспомнить, да и не перевести это ни на английский, ни на французский, ни на китайский и лхасский…

Детство. Начало весны. Снег! Бурые, золотые, синие краски. И черно-белые.

Отсыревшая акварель памяти.

Внезапно я хочу туда, на это место. Хотя бы на час. Меня раздражает бинокль с замызганными линзами. И как это, в сущности, просто: сесть в самолет и через реальность пространства прилететь в нереальность ушедшего времени, оказавшись на том дворике, который подметал бородатый дворник в валенках, гоняя нас, мелюзгу, галдящую вкруг него, неуклюжей, грубой метлой; теперь, конечно, ином дворике, но где, однако, вспомнится то, что забыл, кажется, уже навек.

Родина. Воспоминание. Горькое, оплаканное давно. Гонконг — не родина. Это Элви. Тоже потерянная. Кто же я? Кому служу? И зачем? Ведь не долг и не идея движут мною, а… что? Безысходность?..

Замирает дыхание, когда заглядываешь в глубокий, заброшенный колодец. Страх. Почти детский, благоговейный. Сейчас кто-то, гулко хохоча, вытянет из темной воды корявые руки и потянет тебя в замшелый холод… Скорее прочь!

…Туну завязывали глаза. Ритуал был закончен.

На лицах старших братьев лежала скука. Они покончили со своими дураками, а мы — со своими.

Нити обмана. Тысячи его паутин, скрученные в гигант клубка — такого же неизменного спутника планеты, как луна.

— Луна, дети, оказывает влияние на приливы, отливы; на всю жизнь Земли.

Это — из урока астрономии.

Очень может быть, что урок начинался как раз после того перерыва, когда я стоял на мокром солнечном дворике своего детства.

И была весна.


Группу возглавлял один из помощников Чан Ванли, в братстве именуемый Сухой Бамбук — гибкий, поджарый парень — неимоверно выносливый, молчаливый, с тяжелой угрозой в сонных глазах. Он знал все секреты кун-фу и, говорили, мог пальцами вырвать у человека печень или проткнуть его рукой как мечом. Я в подобных способностях Сухого Бамбука не сомневался. Более того — был уверен, что сворачивать головы тот не только умел, но и проделывал это с такой же рассеянной легкостью, с какой сворачивают их вяленой рыбке к пиву. Серьезный юноша. Слушались его беспрекословно. Даже развязный наглец Хьюи, и сюда увязавшийся за мной, пугливо вздрагивал, когда тот обращался к нему, и раболепствовал, не щадя никакого достоинства. Сухой Бамбук был точен во всем, высокомерно бесстрастен, опрятен и вызывающе элегантен непринужденностью кошачьих своих манер и сытым аристократизмом сильного. От него неизменно чувствовали запах дорогого одеколона, а походный наряд также отличался изысканностью, хотя было тут и нечто бутафорское: черные кожаные штаны, плотно облегающие ноги; короткие сапоги с латунным мыском и замшевая, тоже черная безрукавка, надетая на голое тело, где болтался, свисая с шеи на мускулистую грудь, амулет — коготь и клык ягуара на серебряной цепочке.

По отношению ко мне Сухой Бамбук являл стылую, флегматичную предупредительность и такт, как капитан боевого корабля к партикулярной персоне с полномочиями. Остальные братья-разбойники воспринимали меня с равнодушием, за которым, однако, угадывалось и некоторое пренебрежение: я не входил в их круг, был безоружен и бесполезен, как навязанный против их воли балласт. Наконец, я был интеллигентен, я шел тропою лани, а не тигра, и интересы наши принципиально не совпадали.

Осложнений с рюкзаком Туна, по счастью, не возникло. Крестьяне из тибетской деревни, собиравшие травы, признавали товарный расчет и несколько тюков с утварью, консервами и одеждой, где скрывалось все необходимое, особых придирок не вызвали, хотя неудовольствие по поводу лишнего груза наблюдалось немалое.

По неписаному закону вояк всех категорий, времен и народов Туна в отряде сочли младшеньким, бандитом начинающим, без стажа, и посему приходилось ему нелегко: работы с погрузкой и разгрузкой, мытье посуды, стряпня, тычки, насмешки, унижения — все это отпускалось новичку со всей полнотой и щедростью волчьих душ ветеранов. Но он был невозмутим и безропотен. Его согревала и возвышала тайна, а то, что творилось вокруг, было не более, чем возней темных, самодовольных болванов, мерзких в зле и убожестве своего пребывания в природе.