Поколение судьбы — страница 10 из 17

кто-то станет гиеной в могилах,

кто-то падалью станет, себя рассказав.

Я люблю приходить незнакомым

в незнакомые прежде дома,

и в пустынные залы к знакомым

не люблю я входить для себя.

Громкий звук тишины в белом зале.

На скамейке сидящие люди ночей,

племя женское лебедя стаей

окружают вождя гласом тихим очей.

Хор (мужской)

И живо голубое

спустилось колесо,

и черное, седое

оставило нас зло.

Какие-то народы

нам заступили входы,

все пасти разевают,

двуликие рыдают

и крестятся нарошно,

хихикают истошно,

вытаскивают чрево,

в котором дети-девы.

«Еврейка – не жена!

Сгорите вы дотла!»

«Она моя звезда!

Она меня нашла!»

Тут звезды опустились,

народы провалились,

в лесу, в ночной избе

мы молимся судьбе,

по лестнице плывем

нагие и поем.

Тут каменные двери

огромно растворились,

испуганные звери

в одеждах появились —

стреляли и терзали,

и резали, и жрали.

Без страстных сожалений

ушли мы от сражений,

посмотрят нам на спины

и плачут дико псины.

И тут же золотое

спустилось колесо,

молчат за аналоем

старушка и весло.

Встречает нас царица —

заогненная жрица —

по-русски говорит,

раздеться нам велит:

«Молчите без сомненья,

за лесом вам спасенье —

в небесном ожерелье

земное наслажденье.

Вы – белая весна,

молчите, как волна!»

Странник

На колени меня, на колени поставьте,

приготовьте всех женщин от мира.

Я не умер, с женой не простился,

для неведомых женщин молился судьбе.

Саломея

Для тебя танцевать я хочу!

О! Тетрарх! Тетрарх!

1982,1983,1984.

Воспоминания

Я шёл, громадный вздох в груди тая,

ночь, грудь и кровь оставил на постели —

под небо зла заря меня вела.

Расшевелил я ржавые весны качели,

и заскрипела осень, как зола,

и цепи скользкие в ушах висели,

язык мой заработал, как звезда,

там в пасти черная прохлада рая,

молилась здесь спинная худоба.

В реке сознания рука, качая

звезду и крест – моих детей сердца,

дрожала плоская, к виску белея.

Он ногти обдирал – пространств отец,

мял, комкал ржавые весны качели

и зеленел от страха страх-самец.

Иерихон и кот-самец запели,

торчал в ветвях могучий небосвод,

присел дурак на старые качели,

коровы, мухи, люди, дети, скот

по мачте вверх ползли и хохотали,

орала мачта дерева им в рот,

внизу собаки белые стояли,

тартинка-женщина их гладила.

Упали ветви – женщину распяли.

Поднялся из травы и зашагал

я, плечи-крылья расправляя ночью,

леса шипели, звали из угла,

любил твои колени над луною,

тебя прибила к белому игла,

в меня сказала чужеродной речью.

Я замер от любви и холода,

мне показалась странной эта встреча.

Затих я от любви и холода.

1982,1983.

Три «г»

Блудливый крик воды и вьюги,

и пахнут хлябью волосы.

Нагнулась в детство, рыба влаги

змеилась с губ и в голосе.

Конечно, клюв свистает танго,

когтистый домик им божок,

бредет фигура из ротонды,

согнутая несет рожок.

Прядут и Ира и Татьяна,

как капля соткана звезда,

родить бы всем меня – мы пьяны,

течёт из темени вода.

Идут гуськом во чреве этом

и выйдут – жертва и палач,

луч смят, хрустящий звук победы

по плоскостям спешит помочь.

Мимоза в мышцах камнепада

растёт с разрушенным умом,

усталые глаза распада

живут в волнах и за виском.

1983.

Попугай

Глаза оранжевые, если не в кино,

под камень спрятаны, волнение ресниц

на землю брошено из кругленьких глазниц.

Вот так, напоминая бег гнедых коней,

девица твердая на берегу морей,

изученная в танце, кожа на песке,

напрягшись, сдохла в затяжном она прыжке.

Там в комнате, где иглы – лестницы к картинам,

безбрежный мальчик на коленях у девицы.

Я там любил, а после синих вечеров

скорбел без имени в мозгу. К гардинам

ты подошла и повела лицом угристым —

вне маски цвета мыши – в сторону без слов,

и голос всплыл в февральской гуще женских снов.

Пришла и грудь кусает честным ртом любви.

Ой, хочется ей жгучих ощущений ног,

и сбросила лицо, и плачет, и вне лжи,

купила в лавке губы светлые и флаг.

В той лавке букиниста ружья нарасхват.

Здесь в лавке слово «женщина» сменило «блядь».

Ах, сами петли пуль убьют ее в охват.

Просила убивать, улегшись на меня,

растекшись прядью по лицу, забормотала,

так рассмеялась, что на крюк спиной попалась,

висит, как попугай на жердочке она.

Обмякшее щипать, лизать и целовать,

стащить с крюка и взять, одеть и ждать,

и трупа позы, позы языка смешать.

Умеющий смеяться, если захочу,

животный крепкий взгляд в глубокой голове,

живу, когда придётся, и в Орле живу,

я с тенью зеркала гуляю в феврале,

геранью под ногами пахнет чуткий снег.

Иду – и бледный перебег лица – настиг

я ранки фонарей, опомнился и лёг.

1983.

Городские дачи
(поэма)

– А ты не пробовал огромный секс?

– Не приходилось, но хочу понять.

– О, это … как прочесть «Архипелаг»…

За дверью в мир и дерево, и океан.

Еврейка с чёрными глазами на лице,

с невероятной грустностью в глазах,

однажды молвит ночью: «Будешь ты?»

«Останусь, буду!» «Повтори еще.»

«Останусь, буду, я всегда». Упала.

Раздел я тело. Дерзко-умный голос:

«Покроют всю меня и тело всё,

о, милый, волосы за десять лет,

тугие волосы. Я – Байрона стих.

Тогда твоей останусь?» «Да, моя!

Всегда! И помни: твой огонь, а мой дым!»

Река крутилась в черепе Земли,

девица оттолкнулась от травы,

верблюжьи голые восходы плыли.

В ряду годов слой нижних брусьев сгнил,

вода прошла, и ноги замерзают,

прозрачные ругаются фигуры.

Слова «Пророка» где-то рядом живы —

в чащобе яблочных лесов роятся.

Дождливые из мрамора леса.

Женились мы однажды вечером,

она – как мать и старше, и богаче,

лет шесть – мы дети и любовники.

«А я таюсь и знаю, вера в пса

внутри любого существа природы.»

Печальные лежат во тьме равнины,

хрустят там щеки лунных косогоров,

узор пальцы спечатывал звезду,

ночь перезванивала огоньком.

Луга туманных, бледно-синих трав

вокруг их дома. Листья колыхались.

Сегодня познакомился с Мариной,

она – смотрительница дач в лесу,

она поет в церковном хоре, добрая,

купила двадцать пар носков на осень.

Волк – за собаку. Рояль и зеркала.

Консерватория. Худая. Целка.

И милая – меня кормила мясом.

И милая, что хочется убить.

Иная крайность памяти природы —

одна.

Навоз приносит славу саду.

«Одежда белая струилась

На ней серебряной волной;

Градская на главе корона,

Сиял при персях пояс злат;

Из черно-огненна виссона,

Подобный радуге, наряд

С плеча десного полосою

Висел на левую бедру…»

На черном маленьком рояле ноты

Шопена, издание Германия.

Твердит циническая баба: видит,

спасётся горсть фанатиков любви,

и кровь волной прольется по миру,

все уничтожится греховное.

Седая импотентка. Чуткость. Страх.

Она могла быть человеком и в лесу,

с осеннею булавкой – милая.

Хохочет провал в быстрокрылое горло.

И замок встает, опуская цепями

две тени с зубцами обрушенной башни

на разные реки, на берег и площадь

с часами. Там девочка-самка рыгает.

Осеменяет человек свой череп.

Гортань проколота огнем камина,

дожди под табакеркой спрятались в червях,

тела тянули из бутылок вина,

сердца схватились ночью биться на руках.

За скользким горизонтом солнце жило —

в печи под пеплом – умно, завтра и вчера.

Я подымал безжизненное тело,

остались спать спина и голова-гора.

Я подступил и умолял у неба:

«Страдавшему от красоты, позволь забыть!

О, милый!» – Я. И свечи отекли, и гребни

расчесывают нас, и птицы гнезда вьют.

Сгорает череп от истомы рабства,