Поколение — страница 104 из 113

— Молодец, Вита. Молодчина… — шептали его губы. — Ах, какая молодчина и умница…

Вита с силой опустила руки на клавиши и на мощном, яростном аккорде закончила играть. Пахомов почувствовал, что его словно накрыла влажная тишина. Он подумал об этом эпитете — «влажный», понимая, что он неточен. Влажной тишины не бывает. Тишина может быть удручающая, напряженная, тягучая, наконец, тягостная, могильная, но влажная или сухая… вряд ли. А почему бы и нет? Музыкальная буря стихла, и он теперь слышит влажную тишину.

Степан оторвался от своих мыслей, оглядел гостей. Все сидели неподвижно. Вита прошла к дивану, опустилась, подложив под локоть подушку, откинулась на спинку с полузакрытыми глазами. Пахомов подсел к ней и прошептал:

— Ты, Вита, прелесть… У тебя все будет хорошо. Ты смелая…

Она открыла глаза и благодарно посмотрела на Пахомова.

— Спасибо, Степан Петрович. Вы самый мой преданный почитатель… Вот Стася бы заставить поверить в меня. Он, кроме своих лучей, ничего не видит.

— Жена, которая ревнует мужа к солнцу, — счастливая женщина. И я тебе не желаю иных терзаний.

— Я о другом, Степан Петрович. Нельзя же только о себе и о своей работе… Есть же и рядом с тобою люди. Я понимаю: ему нужно было проявить себя. Новое дело. Диссертация… Наконец, он должен обязательно отработать три года после распределения. Видите ли, он слишком совестливый… Но теперь? — С глазами, полными слез, она вопрошающе смотрела на Пахомова, будто ища у него защиты. — Надо же и обо мне подумать. Я тоже зачем-то училась, зачем-то живу?

— Ты женщина, — мягко дотронулся до ее руки Пахомов. — Скоро станешь матерью, и у тебя будут другие заботы.

— Вы понимаете, — продолжала Вита, — его зовет в Москву сам Марцевич, в свой институт. И я не могу там больше. Здесь моя жизнь. Здесь театры, концерты, а там я задыхаюсь…

— Здесь мама, большая квартира, — в тон ей иронически сказал Пахомов, — здесь столица.

— Да, Москва! — повысила голос Вита. — Я родилась, выросла в этом городе. И я не знаю, за какие грехи меня сослали в Сибирь.

— За любовь к Стасю, — улыбнулся Пахомов.

— А я не выходила замуж за декабриста.

— Милая Вита, у тебя пока нет своего большого дела. Появится оно, и с ним можно будет жить везде. И в Москве и в Чухломе, хотя в Москве, наверное, и лучше. Двое — это еще не семья, а пока сведенные под одну крышу два эгоиста. Появится третий, и от вашего эгоизма не останется и следа. Наберись терпения и подожди.

— Нет! — жестко сказала Вита и сердито посмотрела на мужа. — Теперь пусть он ждет. Я остаюсь у мамы. Здесь буду рожать. Не бросит же он нас двоих?

— Не бросит, не бросит, — весело подтвердил Пахомов. — Никуда он от вас не денется, так же, как и вы от него. В твоем бунте, Вита, ничего нового. Через него проходят все молодые семьи. Только контролировать себя надо. Когда-то очень давно… — Он немного помолчал, затем продолжил: — Когда-то давно два человека не смогли контролировать свои поступки и не прошли через эту банальную ситуацию…

Пахомов поднялся и направился к журнальному столику, возле которого в креслах сидели Николай Михеев и Стась Буров. Алексей и Игорь стояли у полок с книгами и рассматривали коллекцию статуэток из камня, дерева и папье-маше, которую Степан собирал уже несколько лет.

Стась расспрашивал Михеева о своей матери.

— Да живет она ничего, — излишне бодро отвечал тот. — Скучно ей, конечно, без вас. Но ведь там все ее друзья. Она всех знает, и все ее…

— Мы поедем с Витой, — будто оправдывался Стась. — У нас уже и билеты есть…

Видя, что гости увлечены беседой, Пахомов, чтобы не мешать им, пошел на кухню.

Как только он остался один, мысли, которые не отпускали Пахомова всю эту неделю, вновь овладели им. Он думал о романе и, может быть, впервые так ясно ощутил, что он его напишет. И это будет лучшая его книга. Она обязательно добавит свое к уже существующему миру литературы. И хватит ему терзаться, писатель он или не писатель. Не может быть много истинных писателей так же, как не может быть много философов. Существуют философские факультеты в университетах. Там учат людей философии, и они нужны обществу. Но когда кто-то из них называет себя философом, у серьезного человека это вызывает улыбку. Истинных философов один-два на столетия: Платон, Сократ, Сенека, Вольтер, Маркс, Ленин…

Истинных писателей тоже единицы: Гомер, Данте, Шекспир, Бальзак, Пушкин, Толстой… Но роман задуман по высокой мере. И он, Пахомов, не может отступить. Остается одно — работать, пока его тянет к столу, работать, пока в нем горит огонь. У него просто нет другого выхода. Он или умрет, или сдвинет эту гору. Всю жизнь Степан борется с собою и знает, что единственная победа, достойная человека, — это победа над собою. Победа над другими — обязательно чье-то унижение…

В кухню вошла Вита.

— Позвали гостей, а сами в одиночку отдыхаете?

— Нет, смущенно улыбнулся Пахомов. — Пытаюсь развеселить себя мыслями о работе.

— Я слышала, один иностранец говорил о нас, русских, что мы на работе говорим о футболе, а дома — о работе.

— Тот иностранец — буржуазный клеветник.

— Что-то вы, Степан Петрович, невеселы сегодня?

— Твой вздыхатель Алешка, видимо, ответил бы стихами. Кто постоянно весел, тот постоянно глуп.

— Нет, Алешка бы придумал что-нибудь пооригинальнее. Он там бедного Игоря заговорил. У того искры восторга из глаз сыплются. — И вдруг без всякого перехода спросила: — А мы песни сегодня будем петь? Меня народ за вами послал.

— Будем, милая Вита, будем! — сказал Пахомов. — Идем к народу и призовем его к порядку.

А через минуту хозяин стоял за столом с фужером вина и провозглашал тост за Виту и в ее лице за всех прекрасных женщин.

— Берегите матерей, жен, невест, — говорил Пахомов. — Они начало всему. Они дают нам жизнь…

— Они же и отнимают ее у нас, — шутливо выкрикнул Алексей.

— Нет! — продолжал Пахомов. — Лишаем жизни мы себя сами, а женщины одаривают ею. За Виту! За женщин!

Стась поднялся и первый подошел к жене.

— Вот видишь, дорогой мой ученый, — грустно посмотрела в глаза мужу Вита. — Береги свою жену. Космические лучи всегда будут, а меня может и не быть.

Вальяжно переваливаясь, подошел к Вите Алексей. Чокнувшись с ней, он продекламировал, глядя на Стася:

Ученый — сверстник Галилея,

Был Галилея не глупее.

Он знал, что вертится Земля…

Сделал паузу и, переводя взгляд на Виту, добавил:

— Но у него была семья…

— Не ерничать ты уже не можешь? — беззлобно усмехнулась Вита.

— Ерничество — форма существования отдельных биологических особей, — сердито посмотрел на Алексея Стась.

— А вот американский юморист Тербер сказал: «Все, над чем нельзя посмеяться, дурно», — обезоруживающе улыбнулся Алексей. — И еще, кажется, древние говорили: «Ты сердишься — значит, не прав».

Стась, ухмыльнувшись, развел руками, и этот его жест означал: «Ну, что с него взять?»

— Мальчики! — подошла к пианино Вита. — Давайте попросим Степана Петровича спеть что-нибудь.

— Другой бы ломался и заставлял себя упрашивать, — Пахомов взял в руки гитару, — а я соглашаюсь сразу. Мы тут с Игорем даже пробовали прорепетировать, да что-то у нас не вышло. Песня, наверное, была плохая.

— Нет! — отозвался Игорь. — Песня нормальная.

— Ладно. Мы попробуем другую. — Пахомов резко ударил по струнам гитары и запел:

Запорошило, ой да завьюжило,

Снег и ветер слепят мне глаза.

Я бреду через жизнь свою лютую,

Из-под ног уплывает земля.

Зачем бросила, зачем покинула?

Зачем… оставила одного?..

Голос Степана вдруг сел, он замолчал. Превозмогая себя, попытался начать заново второй куплет:

Зачем бросила… зачем…

Голос его опять дрогнул. Степан беспомощно прошелся по струнам гитары и затих. Он долго сидел, глядя перед собой, потом встал и, положив гитару на диван, тихо сказал:

— Нет, не смогу. — И уже для себя добавил: — Старею. Сентиментальным становлюсь.

В комнате повисла тягучая тишина. Вита, чтобы разрядить неловкость, села за пианино. Ее расчетливо-медлительные движения пальцев рождали задумчивые звуки. Музыка нарастала, наливалась упругой силой и, словно поток воды, сбегающий с горы, стремительно рвалась вперед, ища устойчивое русло, потом звуки стали плавными и уже потекли спокойно, заполняя все пространство комнаты.

— Вальс Шопена! — восхищенно прошептал Игорь. Вита ласково кивнула ему, ее быстрые пальцы легко и стремительно бежали по клавишам, извлекая из пианино тот могучий напор звуков, перед которым трудно устоять человеку.


Пахомов и Николай вышли на балкон.

— Люди живут по-всякому, — говорил Николай. — И в Москве и у нас, на периферии. Но, видно, есть то, чему мы не должны изменять. Иван Матвеевич называл это делом. А я думаю о предназначении человека… Мы не должны изменять своему предназначению: постоянно, пусть хоть немного делать жизнь человека лучше. Через дела свои, через работу, через общение с людьми, через своих детей. Хоть на грамм, а лучше. Вы знаете наше производство. Там столько еще неурядиц, столько трудностей, поднять этот воз — развяжется пуп. За день тебя так намотает, так обдерет об острые углы разных инструкций и запретов, что сукровицей исходишь. Притащишься домой, а в голове — одна мысль: «Да пропади оно все пропадом!» А потом поостынешь, жена тебя покормит и подумаешь: а ведь и ты не последний гвоздь в этой колеснице. На тебя кричали, и ты кричал. Да еще погромче других. Кто-то глупость сказал, тебе бы поправить, а ты струсил: что мне, больше всех нужно? И вот так наковыряешь своих грехов больше, чем чужих. Стыдно в глаза людям глядеть. И в другой раз заведешься на работе, да вспомнишь свою неправоту и остановишься: с себя, с себя надо начинать, милый, будь поумней, посправедливей, не вали вину на обстоятельства, своею головою думай. Из всех своих рассуждений я вывел одно твердое правило: там, где руководитель умный, энергичный человек, болеющий и, конечно, понимающий дело, там оно вдвое, а то и втрое идет лучше. Я это понял, когда у нас в объединении появился Сарычев. Было время, насмотрелся. Приезжаешь в колхоз или совхоз: на одной