Поколение — страница 106 из 113

Пахомов понял, что продолжать дальше разговор на эту тему бесполезно. Оставшуюся дорогу до метро Стась расспрашивал его о Димке.

— Я знал, — заключил он, — Димка выдюжит. В нем буровская закваска.

Пахомова резанули эти, как ему показалось, чванливые слова, но он смолчал. Смолчал потому, что не хотел расставаться с Буровыми холодно. Он еще надеялся уговорить Стася, не сейчас, конечно, а завтра, поехать к отцу. Стась явно расстроен и обозлен, но так же нельзя. Он одумается. Поостынет и одумается. Нельзя отцу с сыном враждовать.

Но когда у станции метро, прощаясь, Пахомов посмотрел на Стася, на тихую, грустную Виту, то понял: надежда на примирение сына с отцом малая.

10

Пахомов шел по пустынной ночной Москве и думал о Буровых. Какие же они все разные! И все же есть во всех них, таких непохожих — отце, матери, детях, — одно общее: упрямство и буровская настырность. Если уж они закусили удила, то понесут, их не остановишь. Нелегко Вите со Стасем, но еще труднее самим Буровым. Отец не поклонится сыну, хоть и виноват перед ним своей нечаянной виною, но и сын выдержит характер. И надо как-то их свести и погасить огонь непонимания между ними… Обязательно нужно помирить их, и на Виту тут самая большая надежда. Была бы рядом Маша, она повлияла бы на Стася. А может быть, и не повлияла. Он ведь не знает, как Маша приняла уход Михаила. Это Буров говорит, что она все решила сама. А что ей оставалось делать? Разбитое не склеишь, а склеишь, все равно останется трещина, шрам… Сегодняшний разговор со Стасем заставил его, писателя Пахомова, посмотреть на всю семью Буровых с какой-то иной, до сих пор недоступной ему стороны. Пахомов сейчас в другом свете видел не только Михаила, а всех Буровых, весь их корень, про который ему рассказывал Михаил…

Родители Михаила Бурова разошлись, завели свои семьи, а маленький Миша, как он сам говорил, «провалился» между этими семьями. Он воспитывался у тетки, в войну тетка умерла, и Миша попал в детдом… Зачем-то вспомнилось Пахомову сейчас все это. Не потому ли, что дети часто повторяют жизнь своих родителей? Они повторяют и хорошее и дурное. Да нет, чепуха! Ведь дети Бурова не страдают так, как страдал в детстве он. Конечно, можно понять Стася — оскорблена мать, оскорблен и сын. Но нет той трагедии, какая была у маленького Миши Бурова. Что поделаешь, если так повернулась жизнь? Встретилась Михаилу на последнем повороте эта женщина, и они не могли разминуться. Счастье или несчастье, он, Пахомов, не возьмется решать… А Стась? Взрослый сын имеет свою семью, должен, казалось бы, все понять и простить отца. Но дети жестоки, они не прощают родителям ни слабости, ни поражений.

Пахомов продолжал думать о Буровых, а мысли его все время убегали к роману, к рукописи, которая сиротливо лежала дома и ждала его. Мысли Пахомова были там, с героями его романа, которых он видел и ощущал более зримо и реально, чем гостей, с которыми только что расстался.

Пахомов свернул на набережную Москвы-реки. Ему еще было рано возвращаться домой. На дворе в разгаре лето. Пахомов был в светлых летних брюках, рубахе с короткими рукавами и сандалетах — так он не одевался уже бог знает сколько времени, кажется, со времени поездки в Индию. Какое же благо — тепло!

Пахомов шел по набережной. Поздние парочки сидели на скамейках. Над головою висело затуманенное городским смогом небо, сквозь который робко пробивалось мерцание звезд. «Небо молчит, за него говорят люди», — выплыла в сознании фраза. Степан не мог определить, откуда она, наверное, кто-нибудь из мудрых сказал об Индии. Там высокое, бездонное, молчаливое небо. И к нему, видно, чаще, чем где бы то ни было, взывают люди…

Степан хитрил с собой, когда начинал думать об Индии, он хотел отвлечься от романа, но чем настойчивее он этого хотел, тем сильнее и неудержимее тянуло его к рукописи.

«Ты как буддийский бонза — сам бреешь голову, а других учишь, как делать прическу», — вспомнил он фразу одного из героев романа и вдруг окончательно понял, что ни на какую дачу он завтра не поедет. Буровы сами разберутся, как им жить дальше, а ему нужно писать роман. Вот главная задача его жизни. Вопрос стоит так: если роман будет написан — его жизнь оправдана, если нет — она разменена на пустяки и прожита даром. И Степана так потянуло к столу, что он готов был сейчас же бежать к своему дому.

Но теперь, когда решено завтра никуда не ехать, а засесть за роман, он должен был подготовиться к работе. Надо нагуляться до изнеможения, чтобы потом мертвецки уснуть. Хорошо бы побродить еще часок, не думая ни о чем серьезном. Как было хорошо, когда они прогуливались с Леной! Случалось это не часто, но он помнит, как было покойно и тепло от этих редких прогулок. Лена рассказывала о своей новой работе в Москве, о сыне, о том, как она тоскует по лаборатории и заводу, а он слушал, поддакивал, иногда что-то спрашивал, чтобы поддержать разговор, точно подбрасывал в костер сушняк, а сам тихо думал о том, что он будет писать, когда вернется домой. Мысли его текли неспешно, с «остановками», во время которых Пахомов мог спросить Лену или что-то ответить ей, и опять легко думал о своем, слушая ее мягкий, певучий голос.

Сейчас Пахомов часто слышит голоса своих героев, но они редко вызывают в нем это дорогое чувство душевного покоя. Наоборот, они говорят какие-то колючие и задиристые фразы, которые все время хочется поправить, отредактировать, и Пахомов правит и редактирует, спорит со своими персонажами, а они не соглашаются с ним, раздражая глупым упрямством. Вот и сейчас они наседали на него, Пахомов слышал их реплики и фразы и уже с трудом угадывал, кто из них что говорил.

«Ты ругаешь стариков. А они ведь не виноваты в своей старости».

«В том что человек стареет, конечно, нет его вины. Он виноват, когда стареют его ощущения жизни, виноват, что перестал изменяться вместе со временем».

«Может быть, ты и прав. Быть стариком — это великое искусство».

«Зачем живет человек и в чем его назначение? Сколько раз задавали себе эти вопросы люди. Были тысячи ответов, и в каждое время свои».

«Конечно, цель человека — в его извечном стремлении как можно полнее реализовать себя. Сейчас говорят: самовыразиться. Но такое достигается только через труд».

«Опять ты про свой труд. Конечно, без него никуда. Но человек прежде всего — явление духовное, а потом уже физическое. Да и к тому же он изобрел машины, которые работают лучше, чем он сам».

«Надеюсь, ты из духовного не исключаешь нравственность? А нравственность включает еще и общественное лицо человека. Не может человек считаться честным, если он сошел на обочину и смотрит, как другие воюют с пороком. Тот, кто не борется с мразью и нечистью на земле, не только трус, но и бесчестный человек. И вот что меня возмущает: появилась самая подлая мещанская мораль: «Пусть всем будет хорошо, а мне лучше».

«От человека не надо требовать чего-то сверхъестественного. Будь порядочным, и это обеспечит здоровье мира».

«Призыв «будь» — пассивная позиция. И если хочешь — это шепот мещанина с той самой обочины. Мещанин теперь тоже стал другим. У него и библиотеки, он и кандидатскую, и докторскую защищает, и языками владеет — все это нужно ему не для общественного блага, а только для себя. Дипломы и звания у него — охранная грамота его сытого покоя».

«Ты инженер и должен знать закон больших чисел: чем многочисленнее коллектив, тем индивидуальнее мышление. Нельзя всех стричь под одну гребенку, нельзя всех зачислять в борцы».

Нет, это, конечно, не спор, а мысли о жизни, о дне сегодняшнем.

Пахомов повернул к дому. Надо обязательно записать их, память стала дырявой. Раньше он доверял своей памяти. «Доверчивость — сила детей и слабость взрослых», — опять выплыла фраза. Нет, он совершенно конченый человек: нашпигован мыслями своих героев и уже не может думать самостоятельно. Они все делают за него. Неужели все писатели испытывают нечто подобное? А не отсюда ли тяга у некоторых к диктофону? Пахомову и самому не раз казалось: запиши он во время прогулок разговоры своих героев на диктофон, и, возможно, получилось бы и ярче и интереснее, чем это он делает, когда садится и записывает их на листе бумаги. Лучше это или хуже, но пишет он уже не то, что слышал и о чем думал до этого. У мысли и слова — свои собственные законы взаимоотношений, и они нередко взаимоисключают одно другое. И не отсюда ли тот мучительный и трагический разрыв между ними. «Мысль изреченная есть ложь».

Мучило это несоответствие всех художников.

Толстой часто говорил своим детям: «Проверять себя всегда можно тем, если представишь, что последний день живешь на свете». Он много раз повторял эту мысль. Записал ее в дневнике. Слишком дорога она была для него…

А сколько мыслей, записанных Толстым в дневнике, потом вошло в его романы, повести и рассказы.

Пахомову вдруг подумалось: а что если бы Толстой не писал своих дневников? Насколько бы обеднел мир! Были бы великие произведения Льва Николаевича, но мы бы не знали, через какие душевные муки и страдания прошел их создатель. Пахомова поразила одна запись в дневнике Софьи Андреевны, которую он прочитал еще в студенческие годы. С этой записи у него и начался интерес к личности Толстого. «Всю ночь Левочка до рассвета смотрел на звезды». Эта фраза, как обвал, обрушилась на Степана, и он, словно парализованный, долго сидел неподвижно, стараясь постичь прочитанное. Взглянул на дату записи. Софья Андреевна сделала ее 19 апреля 1872 года. Сорокачетырехлетний Толстой завершил «Войну и мир». Что видел гениальный писатель там, на небе, и о чем он думал? Звезды были рядом с ним…

Пахомов обратился к дневникам Толстого. Его поразило, какие гигантские задачи перед собою ставил молодой Толстой. На их решение уходили силы поколений, а этот человек пытался решить их один и не только пытался, но и решил.

Гигантская энергия, заложенная в этом человеке, рвется из него и ищет выхода. Он не отступает от задуманного, но все больше и больше задач возникает перед ним. Чтобы