е это жалкие потуги удержать внимание читателя. Время тургеневских красот осталось в золотом девятнадцатом веке русской литературы, а в железном двадцатом ценят только мысль, голый рационализм. Войны века низвели жизнь отдельной личности до нуля. Неутихающие геноциды в Азии, на Ближнем Востоке и в других регионах планеты, чудовищные арсеналы атомного и другого оружия, которым многократно можно уничтожить все живое на земле, не прибавили цены человеческой жизни…
Но какую бы низкую цену ни платили за жизнь человека на аукционе войны, лично моя и твоя жизнь всегда остается единственной и бесценной. Ради нее все на земле… Исчезнет человек — и осиротеет планета.
Пахомов думал об ускользающем от него Сакулине, и вот куда завели его эти думы.
Шел час за часом, а Пахомов все никак не мог сдвинуться с этой главы. Он переходил из комнаты на кухню, из кухни опять в комнату, сидел за столом, ложился на диван, присаживался к журнальному столику, выходил на балкон и отрешенно смотрел в глубокий колодец двора, опять возвращался в комнату, а письмо не двигалось. На бумагу ложились какие-то неуклюжие строки, тягучие, пресные слова, и он тут же вычеркивал их, продолжая мучиться все над той же исчерканной страницей, и ему казалось, что он никогда не выберется из этой западни.
Пахомов уже забыл, как свободно ему работалось в эту неделю, как покойно, легко рождались мысли, и рука еле поспевала записывать слова. Сейчас он готов был утверждать, что не было этого никогда, а всю его долгую и мученическую писательскую жизнь были только эти изнуряющие тупики, вечная неудовлетворенность написанным, бесплодная погоня за жар-птицей, от которой ему не удавалось добыть и одного пера.
Наверное, нельзя чтобы любимое тобою дело становилось профессией. Нельзя им заниматься всю жизнь. На одном сладком или горьком не проживешь. Они только приправа к хлебу насущному. Но после хлеба самое важное для человека — знания. Знания ставят людей над всем в природе. А он, Пахомов, в этом мире служит им: учится сам и учит других. Учится у жизни и учит жизни… Это его основное дело, а значит, и профессия.
Мысль об отношении литературы к жизни всегда занимала Пахомова. Он прочел много умных книг и все же понимал, что последнее слово в определении смысла жизни остается за ним самим. Сколько бы ни говорили мудрых слов по этому поводу великие до тебя, но ты обязательно должен сам осмыслить жизнь. И необходимо осмыслить не один раз, потому что думающий, пытливый человек даже за короткий срок проживает несколько жизней.
Так и в понимании назначения литературы. По-разному воспринимает ее человек в разные годы своей жизни. Все зависит от приобретенного опыта и знаний. С тех пор как Пахомов начал писать, он не перестает задавать себе вопрос: зачем он это делает? Ведь есть на свете много других занятий, и все его ответы на этот вопрос сводились к одному: «Пишу, чтобы рассказать людям о том, чего они не знают. Я и читаю потому, что хочу узнать неведомое мне».
Но с тех пор как начал работать над романом, Пахомов уже по-иному отвечал на этот вопрос. Начинал он писать все с тем же желанием рассказать о том, чего не знают или не замечают люди, но потом в нем появилась необратимая потребность напомнить им: не обольщайтесь своими заслугами и не возноситесь. Есть люди, которые в сотни раз дают больше нас с вами и ничего не просят для себя. Для них это так же естественно, как дышать. И напрасно некоторые думают, что они не от мира сего и не ведают, что делают. Нет, они знают. Знают, что «кто-то должен», что они та самая соль и те дрожжи, без которых не будет нормальной жизни, а будет преснятина или полынная горечь. Таких людей земля рождает редко, и они, ее избранники, отрешенно и самозабвенно выполняют свое предназначение.
Интерес к таким людям у Пахомова начался со встречи с Александром Ивановичем. К тому времени мало уже кто говорил о нем, об авторе нашумевшего романа о гражданской войне в Сибири. Считали, что слава его прошла, как писатель он уже кончился. Но ему суждено было возродиться. Он написал ту удивительную и любимую Степаном повесть, которая для Пахомова явилась примером нравственного отношения писателя к своему труду. Повесть получила Государственную премию. К старому писателю снова пришло признание. Потом он написал первую часть романа о жизни среднерусского села в период нэпа — и опять успех. Александр Иванович не был обойден ни вниманием читателей, ни официальным признанием и почестями. Казалось, зачем ему осложнять свою безоблачную жизнь? Книги издают, их ждет читатель. Но он взялся за сложнейший роман о коллективизации. И на десятилетие исчез с литературного горизонта.
— Кроме меня, никто этого не напишет, — шептал он Пахомову, и в этом сдавленном шепоте были такая решимость и упорство, что Степан от удивления замер. Пахомов пришел к Александру Ивановичу, чтобы поговорить с ним о его внезапной перемене к своему творчеству. Дело в том, что на одном из своих авторских вечеров старый писатель очень скептически отозвался о своих книгах и обещал «исправить эту ошибку».
— То, что вы написали, вам уже не принадлежит, — говорил Степан. — Исправить ничего нельзя… Да и незачем. А потом, Александр Иванович, есть ли смысл без конца сомневаться в себе, ковыряться в своих болячках?
Но старик посмотрел на него сухими глазами и, покачав головою, вновь прошептал:
— Нет, я должен. Кроме меня, этого никто не напишет…
Пахомов навсегда запомнил этот сдавленный шепот, и с тех пор он стал обращать внимание на людей с подобными «странностями». Он подумал о Сакулине и понял, что это люди одного корня. Много позже, при встречах с Сакулиным уже на Севере, он угадывал в этом человеке не только те же решимость и напор, но и, казалось, слышал тот сдавленный шепот: «Кроме меня, никто…»
«Если бы каждый смог бы так, — думал Степан. — Бели бы и я сам…» И он обращал эти вопросы к себе. Сколько раз он, Пахомов, не мог устоять и отступал, изменял себе…
Нет ничего страшнее и бесчестнее, когда писатель смешивает правду с неправдой. Пахомова всегда приводят в негодование книги, в которых ложь выдается за правду. Существует целая литература этого чудовищного гибрида правды и вранья, и, что самое страшное, у нее есть свой читатель. Много раз Степан спрашивал у тех читателей:
— Неужели вы не видите, что писатель неискренен?
— Видим, — отвечали ему. — Но это же книга.
Откуда такое извращенное понимание литературы? Объясняется все просто — от той же дурной литературы… Вкус читателя воспитывает не только настоящая литература, но и дурная. И еще неизвестно, какая влияет на него больше… Пахомов получал письма, его не раз спрашивали на литературных вечерах: «Почему в некоторых книгах читатель сам должен додумывать судьбу героев?», «У вас непонятно, чем закончится эта история», «Вы не показали, кто он. Положительный или отрицательный?»
Грустно читать такие письма и слушать подобные вопросы. Мы воспитали ленивого читателя, которому нужно все разжевать и поставить все точки над «i». Но у Пахомова были встречи и с настоящими ценителями литературы. Он понимал этих людей, как самого себя. С ними происходило то же, что и с ним, Пахомовым, когда он соприкасался с настоящим искусством. Один читатель признался ему: «Когда я смотрю хорошую пьесу, фильм, где вижу свою жизнь, свои радости и потери, у меня всегда перехватывает дыхание и выступают слезы. Я становлюсь таким счастливым, сильным и растроганным, что начинает сладко болеть сердце. Мне хочется кричать и плакать от восторга». «Да, да, все так, — думал над его словами Пахомов. — Именно так: и счастье и слезы…» Но только ему, Пахомову, всегда, когда слышал такой отзыв, хотелось выкрикнуть: «Ну почему не я написал эту вещь?» И в нем загорались вера и желание сотворить такое же чудо. Вот что делает с людьми настоящее искусство, и будет оно вечно благословенно.
12
Нет, не движется сегодня работа у Степана. Перед ним все тот же лист с перечеркнутыми фразами. Когда вымаранных строк и слов становится больше, чем оставшихся, он переписывает страницу, и все нужно начинать заново. День подходил к концу, но Пахомов так и не переделал главу.
Его не отпускает Сакулин, он слишком много о нем думает, и эта фигура в романе разрастается до каких-то нереальных, гипертрофированных размеров.
Надо прочитать записи его бесед с Сакулиным, которые Пахомов делал, не думая ни о стиле письма, ни о том, что странные рассуждения Сакулина не укладываются в нашу привычную логику.
Он достал тетрадь и начал листать записи. Они относились к разным годам их встреч. Вот рассказ Сакулина о случаях, происшедших с ним на войне. И после идут его рассуждения о еще «не познанных нами физических и духовных возможностях человека».
Пахомов поудобнее уселся в кресло перед журнальным столиком и увлеченно начал читать. Временами он отрывался от записей и вспоминал свои споры с Сакулиным. Вот идут записи о скрытых возможностях человека, которые Сакулин познал на войне. Он говорил о том, что напряжение, которое появляется в человеке перед опасностью, высвобождает в нем такую энергию, которая во много раз умножает его силы. Дальше он высказал интересное предположение: если продолжить этот момент напряжения, то, на его взгляд, можно придать человеку это постоянное умножение сил. Нужно только найти в себе тот рычаг, который управляет источником твоих сил, и тогда ты сделаешь его «постоянным и близким». А чтобы этого достичь, надо познать себя. И это мудрость всех веков.
— Мы совсем забыли совет отцов: «Познай себя!» — запальчиво говорил Сакулин. — Машины отравили наше сознание. Несовершенный робот затмил человека, и это преступно! С точки зрения здравого смысла недопустимо, чтобы люди почитали машину больше, нежели великую энергию, заключенную в них самих.
Тут Сакулин сел на своего любимого конька и стал нещадно ругать «всемогущие машины».
— Это, к сожалению, так! — кричал он. — И никому в голову не приходит восстать против очевидного абсурда. Вторжение машин в жизнь человека произошло так стремительно и бурно, что духовный уклад, психология человека оказались не готовы к этому. Люди должны привыкнуть к варварскому нашествию машин, и скоро человек опять обратит внимание на себя. Он непременно откроет тайну управления энергией, скрытой в нем природой. И попомните: это будет важнее тайны управления термоядерной реакцией, которой мы сейчас стремимся овладеть. Высвобожденная в людях энергия продвинет цивилизацию на несколько порядков в ее развитии. Ведь сейчас задействовано только три процента энергетических возможностей человека, а девяносто семь процентов его клеток пребывает в спящем состоянии. Наш кпд позорно мал, он ниже кпд паровоза…