— Старик явился…
— Но я сначала хотел заглянуть к Елене Сергеевне. — В голосе Степана — вызов.
Михаил не подал и виду.
— Она у Ситковского. Уже все у него побывали…
Пахомову стало не по себе, он хотел сказать что-то примиряющее, даже взял Михаила за руку, но в это время дверь кабинета главного конструктора распахнулась, и оттуда вышли Елена Сергеевна и тот крупный седовласый мужчина, которого Степан видел у нее в кабинете. Лицо ее было разгорячено и еще хранило следы разговора. Увидев Пахомова, она опустила голову. Была готова к этой встрече и все же растерялась. Мгновение смотрела в глаза Степана, потом перевела взгляд на Михаила и тут только овладела собой.
— Вы к Казимиру Карловичу? — весело пошутила: — Я все гадала: к чему бы на нем новый костюм?
Стояла перед Степаном свободная, независимая, будто дразнила его своей красотой и недоступностью. Представляя Пахомова своему спутнику, иронически сказала:
— Степан Петрович… из Москвы.
Степан опомнился в кабинете. Первых слов Ситковского он не слышал, удивленно смотрел на старика и не знал, что ему делать. Нужно было еще там, в коридоре, повернуть и пойти за Леной, а он почему-то оказался здесь, перед грузным старцем с дряблой, обвисшей кожей на щеках и выцветшими от времени глазами.
Казимир Карлович говорил с Михаилом. Степан осматривался: неряшливо заваленный бумагами стол, в грязных подтеках стекла большого окна, выходящего на заводской двор, несвежая обивка стульев. Ему все здесь не нравилось, начиная с хозяина кабинета и кончая затоптанной ковровой дорожкой, которая криво лежала на полу. Зря он когда-то восхищался Ситковским. Восхищался потому, что сам был таким же провинциалом. Пахомова зазнобило от мысли, что и он мог остаться вот таким же и не замечать всего этого неуюта и неопрятности, жить только своим узким делом и не знать, что рядом есть иная жизнь с другим размахом и другими горизонтами.
Михаил ушел, и Ситковский, сморщив лицо, что, видно, должно было изображать улыбку извиняющегося человека, подсел к Пахомову. Он бесцеремонно посмотрел прямо в глаза Степану, спросил:
— Терзаешься муками Раскольникова?
Маленькие хитрые глаза Ситковского спрятались в морщинах нависших век.
— Я, кажется, старуху не убивал, — принял шутливый тон Пахомов.
— Все почему-то помнят и жалеют старуху. А она ведь и без топора Раскольникова померла бы завтра. А вот Ли-за-ве-та, — по слогам произнес он это имя, — вот ее, молодую, не вспоминают. Отчего бы это? — Ситковский как-то недобро хохотнул. — Уж не оттого ли, что человека прихлопнули походя, как муху?
Пахомов удивленно посмотрел на Ситковского, припоминая что-то давно забытое. «Старик любил парадоксы и всегда искал там, где их нет» — эта мысль немного успокоила Степана, и он продолжал подыгрывать.
— И в Лизавете не повинен. Грешен в другом.
— Ну, мы все не сверхчеловеки. Главное, чтоб синица в руках, а журавель пусть себе будет в небе. — Ситковский пожевал подрагивающими губами и уже другим, серьезным тоном спросил: — Ну, а живется-дышится как, Степан Петрович? В Москве-то суетно, наверно?
Пахомову вспомнилась эта его неуклюжая связка слов «живется-дышится», и он, улыбнувшись, ответил:
— Да, есть немного…
— А у нас небось плесенью после столицы попахивает. Вот ведь она жизнь какая…
— Не прибедняйтесь. Знаем таких… У вас свое дело, а дело — всему оправдание.
— Свое дело, свое, — раздумчиво отозвался Ситковский. — Мы только так говорим, а настоящее свое — это как раз то, что больше всего нужно другим. Думаешь, Мише Бурову не хочется поломать голову над каким-нибудь современным перпетуум-мобиле? А он должен делать скучные насосы, которые будут качать воду. Вот тебе и свое — общественное.
Пахомов откровенно улыбнулся своей мысли о вечных поисках Казимиром Карловичем парадоксов, которая сейчас пришла ему в голову и теперь помогала вести беседу со стариком.
А Ситковский продолжал:
— Когда мы молоды, то горячо верим и в талант и в это свое, только свое дело, а немножко поживем, оглядимся и видим, что в жизни все значительно проще, а может, и сложней. — Он спрашивающе глянул на Пахомова, и его хитрая улыбка опять вспыхнула и погасла где-то в густых лучиках у глаз. — Это уж как вам будет угодно, но не так, как нам кажется в юные годы. Мы начинаем понимать, что если человек талантлив, так это обязательно проявится, даже если он занимается и не своим делом. Птицу видно по полету, говаривали в старину. Талант прежде всего реализуется в работе. Умеет человек работать, вот вам и весь талант, а если не весь, то на девять десятых обязательно. И только на одну десятую талант не на этом замешен. И то, наверное, здесь уже что-то другое.
— Если талант — только работа, то тогда вол самый талантливый.
Ситковский хохотнул, оценив шутку Степана.
— Это только ловкая фраза. Талант — умение работать.
— Ладно, — усмехнулся Пахомов. — А гений?
— Гений тоже реализуется через труд.
— Нет, — упрямо покачал головою Пахомов. — Гений творит. Моцарт творил, Сальери — работал.
— Уловки, — поморщился Ситковский. — В гении Толстого никто не сомневается, но он все же семь раз переписывал «Анну Каренину». Общество во все времена знало, сколько ему надо поэтов, сколько хлебопашцев, а сколько гончаров.
— Общество-то из людей состоит, — сказал Пахомов. — После войны стране нужны были инженеры, строители, агрономы, а молодежь рвалась в гуманитарные вузы. Всем почему-то хотелось быть юристами, историками, дипломатами…
— И еще геологами, помню. Хотя геологию тогда, по-моему, тоже воспринимали как нечто гуманитарное. Рвались туда, к музам. А общество сделало так, как ему было нужно. И люди пережили свои маленькие драмы, и в ком была искра божия, те стали отличными специалистами народного хозяйства. — Ситковский помолчал, а потом добавил: — Правда, история знает и пример, когда общество нарушило разумные пропорции… Но это кончилось плачевно: хлеборобы не смогли прокормить поэтов.
— И эту вину, Казимир Карлович, к сожалению, не могу принять. Если вы меня причисляете к высокому лику поэтов, то я скорее из искусства самодеятельного. За двадцать лет трудовой жизни я и половины не жил на литературных хлебах.
— Нашел чем хвастать! А может, это и плохо. — Он беззвучно пожевал губами. — Хотя Чехов тоже долго выбирал, какая «жена» у него законная — медицина или литература. Ну ладно, бог с ними, с лириками и физиками. Тебе-то как живется и с какими задачами сюда пожаловал?
— Нормально, Казимир Карлович, и задачи мои нехитрые: повидать всех вас, потолкаться, вспомнить. Такое бывает, когда работа упирается…
— Миша Буров тут нас как-то водил на драму. Знаешь, всей конторой культпоход совершили. Так на следующий день вроде прогула вышло. В какой отдел не зайду, везде судят твоего Салтыкова.
— То есть ругают?
— Было и такое. Но это ж хорошо. Главное, не молчат.
— А как вам пьеса показалась?
— Любопытно. По крайней мере, если я увижу твое имя на афише, то рискну еще раз…
Оба умолкли, будто разом исчерпали тему разговора.
— А я еще к вам, Казимир Карлович, по делу. Ваше руководство подбивает меня выступить в печати в защиту института-завода, и я хотел бы услышать об этой идее из первых уст.
— Видишь ли, дорогой Степан Петрович, эта идея давно стала реальностью, да засиделась в девках. Заводу нашему расширяться некуда. С тыла его подперло водохранилище. Спереди — городская магистраль. Да и весь он очутился теперь почти в самом центре города. По-хорошему, его бы прочь… Но… Отсюда и идея — институт-завод. Казалось бы, всем ясно. Другого выхода нет. Но… Нужны усилия, хлопоты, а этого никто не хочет. Парадокс еще в том, что наш институт-завод меньше всего нужен для города и области. По валу, по деньгам мы десятистепенное предприятие. В нас больше заинтересованы Москва, министерство. Однако от столицы далеко, а до Госплана высоко. Да там, видно, некому передать наш план. Насосики-то нужны стране. И с каждым годом все больше. Вот и перезреваем в девках. Все равно в конце концов примут это решение, но когда? А мы потихоньку начинаем терять кадры. Год назад я удержал Мишу Бурова вот под этот самый институт-завод, а теперь уже и каяться начинаю. Ему в Новосибирске в крупном НИИ ведущий отдел предлагали. И хлопот никаких, нашего же главка институт, все его знают… Были ему и другие предложения, а я все придерживал — грех на душу брал…
Только сейчас Пахомов начинал угадывать в Казимире Карловиче того главного конструктора Ситковского, которого хорошо знал и которым восхищался тогда, пятнадцать лет назад. Он вспомнил и его глухой, прокуренный голос, часто прерываемый покашливанием, и его манеру внезапно обрывать разговор и так же внезапно начинать его не с того, на чем окончил. Пахомов вспомнил, как вот в этом кабинете он впервые увидел Лену. Встреча ужасная, ему было стыдно за себя перед Леной и перед Казимиром Карловичем. Он уже четыре года на заводе руководил группой, которая разрабатывала технологию изготовления насосов для ставропольской оросительной системы. Агрегаты необычные, технология обработки некоторых деталей была не под силу оборудованию, стоявшему в цехах. Короче, запарка.
И вот он, Пахомов, в этом кабинете, а перед ним худющая и высокая девчонка, которую Ситковский, словно в насмешку, предлагает взять в группу.
— Вы просили расчетчика, — скрипит прокуренный голос главного. — Вот вам молодой кадр, прошу любить и жаловать.
Девушка протягивает длинную тонкую руку. Он машинально пожимает холодные пальцы и тут же выпаливает:
— У меня нет вакансий, Казимир Карлович, все в ажуре… И потом я просил…
Ситковский молча кивает на стул, но Пахомов продолжает стоять, словно в этом сейчас его спасение. Девушка тоже стоит. Немую сцену прерывает Ситковский:
— Елену Сергеевну передаем вам со ставкой.
И вдруг резкий голос девушки:
— Меня ни с чем и никому не надо передавать! — Она задохнулась, полыхнув взглядом в сторону Пахомова. — Я с этим молодым человеком работать не собираюсь.